ФЕДОР ПЕТРОВИЧ ГОРЕВ
ФЕДОР ПЕТРОВИЧ ГОРЕВ
Из книги В.А. Нелидова «Театральная Москва. Сорок лет московских театров». М. «Материк», 2002.
Убывала постепенно «золотая казна» театра. В числе сокровищ этой казны был еще и Ф.П. Горев, стоявший, как артистическая величина, совершенно особняком. Все в Малом театре «играли», играли в сплоченном неразрывном ансамбле. Горев? Горев изредка «гастролировал» в этом театре. Гастролировал (служа, как и прочие, в театре непрерывно) в том смысле, что он знать не знал, что такое ансамбль.
Если русское понятие «нутро», т. е. бессознательная интуиция, проникновение, довести не только до предела, до полного абсурда, — то вот весь Горев.
Человек «трагически» необразованный, наивный в жизни, скорее, глуповатый, с атрофированной способностью к малейшему анализу (куда там!) и даже просто не умеющий разобраться в самом простом, он в 1889 году играет эффектную, полную эрудиции пьесу Аверкиева «Теофано», где Горев — византийский император Никифор-Фока, а с ним играют Ермолова, Садовский, Лешковская, Садовская и Южин. Недурная, как говорят у нас в театре, «афиша».
Все играют, а Горев гастролирует в этом «недурном» ансамбле. Замечу, что понятие «стилизация» никому тогда не было известно, только-только успели показаться Мейнингенцы с их первоклассным классицизмом, да робко и по-детски что-то «пробует» 24-летний Кокоша Алексеев (Станиславский).
Никифор-Фока, скорбный тиран типа Филиппа II, Грозного царя или нашего современника Абдул-Хамида, — подозрительный, мудрый византиец, глубоко несчастный в своем браке, любящий супруг. Театр замер, когда вышел Горев в костюме, делающем честь и ученому, и художнику, в гриме старинной византийской иконописи, придав этой иконописи черты и свойства живого человека.
Он заговорил, и в простом естественном тоне виден порфироносец, а когда подымает руки (обе с одной стороны лица на уровне головы, причем ближняя к лицу рука повернута ладонью внутрь, другая, дальняя, ладонью наружу), то перед вами ожившая икона. Но вот тиран язвит — леопард заигрывает с жертвой. Грозит — и чудятся все ужасы византийских пыток, когда, например, с павшего императора Алексея Ангела, «между прочим», было предложено содрать кожу, вымазать его медом и выставить на солнце, на жертву мухам и пчелам. Суеверный Фока боится предсказанной ему на декабрь смерти, и это «декабрь, декабрь», повторяемое артистом, звучит, как «спасенья нет, я погиб».
Горев в этой роли перевоплощался до неузнаваемости, играл по завету Пушкина, совмещая «истину страстей и правдоподобие чувств». Кстати, в его роли всего два явления, правда, больших, в первом и третьем актах, а всех актов пять.
Горев никогда не был гением, но гениальным бывал. Какова была труппа Малого театра, мы все знаем, но в тех редких случаях, когда он играл «по-горевски», его товарищи оставались позади. Не часто, к сожалению, это было, не часто он «гастролировал». Если этого не было, то Горев играл «с другой стороны», как сказал бы гоголевский Осип, и никогда нельзя было знать, «куда его понесет». Иной раз вдруг запоет на сцене, уснащая свою декламацию просто бессмыслицей.
Играл он как-то в Петербурге в Императорском театре, куда однажды перевелся на три года из Москвы, играл в «Эрнани» Рюи Гомеца, произносящего в своем монологе 3-го акта фразу: «...Над ракою его в Вальядолидо горит бессменно тысяча лампад». Что случилось с Горевым, неизвестно, но, пропев монолог без запятых и точек и дойдя до «в Вальядолидо», соблазненный, вероятно, звучностью слова, пустил он тут на {опе такие фиоритуры и крещендо, аморозо, диминуэндо и аллегро-фуриозо, что сочли нужным спросить его, почему он так «напер» на этот город больше, чем на Мадрид, Толедо и др. Горевский ответ был: «Так это город?» — «А вы что думали?» — «Ничего я не думал».
Лучше определить себя Горев не мог, ибо он, ничего не думая, попадал то в гениальность, то «черт знает во что».
Играя драму Франсуа Коппе «Якобиты» (история борьбы Стюартов в Шотландии), Горев на десятом спектакле выпаливает в антракте в курилке: «Что же здесь про гильотину ни слова?». Якобиты или якобинцы — ему все равно. А на следующий день он так играет герцога Альбу в пьесе Сарду, что начинаете понимать, как исторический Альба приговорил к смертной казни... все население Голландии. Еще через день Горев — римский император, наяву галлюцинирующий, и опять вы всем существом ощущаете Рим времен упадка. А через два дня — две другие роли: Григория в «Плодах просвещения» и еврея-миллионера в какой-то современной пьесе.
По происхождению Горев — еврей, приемный сын богатого русского помещика Алферова. По внешности он был красавцем собой, с лицом старинной камеи, и к нему особенно шел «бритый грим».
Горевский Григорий был, выражаясь по-ученому, конгениален автору пьесы. Вся душа Григория — это мелкая, даже не ядовитая грязь. Злодеем он никогда не будет. Крупным мошенником тоже, ибо он органически не способен подняться выше внутреннего душевного лакейства. Горев-Григорий не понимает, не сознает, что чувства его лакейские, что сам он — лакей, порождение гнилого барства, плод его «просвещения». Показывал он все это правдиво и жизненно, в стиле искрометного сарказма автора.
Вторая роль — вышеупомянутый богач-еврей. Герой пьесы добрый человек, но когда его затронули, тысячелетняя ненависть потомков (Израиля) ненависть к «гоям», проснулась и не знает пощады. «Мщу до седьмого колена» — чувствовал зритель. Казалось бы, такой человек должен быть идеальным Шейлоком, Мефистофелем, Ричардом III, Людовиком XI, наконец, Грозным в трагедии Алексея Толстого, но этих ролей он и не покушался играть.
Легкомыслие его было «гомерическое», что тем более странно, что он еврейского происхождения. Как на сцене, так и в жизни он не ведал, что творил.
В молодости, будучи уже артистом, он судился в Москве по обвинению в подделке векселей. И на суде и на следствии он сознался, сказав: «Мне жить нечем, а потерпевший так богат, что ему все равно. Мне на жизнь надо было. Я не виноват. Много раз его просил, а он все отказывает». Присяжные его оправдали. В ожидании вердикта Горев нимало не тревожился, и, когда к нему подошел Черневский, чтоб товарищески его поддержать, Горев сказал: «Смотрите, сколько народу. Ведь это не моего защитника пришли слушать, а меня смотреть». И преспокойно из суда отправился в Малый театр.
Рядом — атрофия интриги, детская доброта и доверчивость, донжуанство, доведенное до предела, и кроткая терпимость к своей второй жене, с которой он прожил более 20 лет, до самой ее смерти, вынося ее болезненный алкоголизм со всеми последствиями, буквально отравлявшими ему жизнь.
Первым браком он был женат на известной провинциальной артистке Е.Н. Горевой, с коей вскоре разошелся. От второго брака Горев имел двух сыновей, из них один, А.Ф. Горев, был артистом Московского художественного театра, Станиславский был о нем высокого мнения и поручил ему роль Хлестакова при первой постановке «Ревизора». Молодой артист скончался 23 лет в чахотке — вероятная расплата за порок матери.
Личность «старика Горева», как звали его, когда выдвинулся его сын, теперь описана. Полная неуравновешенность и проблески гения! Попади «Федя Горев», как звали его когда-то, в иную эпоху, конечно, он мог быть европейским, а пожалуй, и мировым актером. Найди он, как Шаляпин, своего Мамонтова, Горев показал бы свой «шаляпинизм». Горев — живой и трагический пример, к чему приводит одно знаменитое «нутро», из-за которого, репетируя Лира, он так играл роль, что Ленский говорил: «Сальвини и Росси тоже гениально играли, но у Феди что-то свое, новое», а на спектакль выходил «провинциальный трагик» и топил роль.
Так и в жизни потопил он, кроме своих великих задатков, и самого себя. Вечно без копейки, ютящийся в каких-то номерах с больной женой, он сильно опустился под конец жизни. Ревматизм свел ему мизинцы и безымянные пальцы обеих рук, на глазу появился катаракт, речь из-за плохо вставленных зубов стала неясна.
Что было делать? Расстаться? Но у кого поднимется на это рука? Приходилось терпеть, но не только казне и дирекции, Горев стоил своего куска хлеба до смерти. Приходилось терпеть и публике, ибо он стал требовать ролей. Репертуарный совет назначил ему в конце концов роль сорокалетнего Дон Жуана в пьесе «Молодежь». Играл он эту роль так, что стыдно было, но, придя в антракте на сцену, я застаю хохочущими молодых Гзовскую и Остужева (Эрику и Фридера) и ползающего по полу горевского портного: «Федор Павлыч зубы потеряли, так вот ищу». Я усмотрел в этом символику и сказал молодым артистам, каким был Горев прежде, закончив: «Не одни зубы растерял Горев, все он в себе убил, волю к работе, душевный порядок, талант, — все зря».
Однако нам прежний Горев был «по милу хорош». Мы любили его и все ему прощали за сверкающие лучи подлинного искусства, которыми он дарил нас во время своих «гастролей». Гастроли эти закончились лет за 10 до его смерти, а умер и похоронен он в 1911 году.
Дата публикации: 30.03.2006