Новости

«К 250-летию русского театра» Т.Л. Щепкина-Куперник «Из воспоминаний об актерах Малого театра»

«К 250-летию русского театра»

Т.Л. Щепкина-Куперник
«Из воспоминаний об актерах Малого театра»


Мария Николаевна Ермолова в «Орлеанской деве» Ф.Шиллера


Начиная писать о том, как Ермолова работала над своими ролями и об ее исполнении их на сцене Малого театра, я должна оговориться. Расцвет ее творчества пришелся в пору моей ранней юности, и, хотя я следила внимательно за игрой великой артистки и глубоко переживала то, что видела на сцене, но то, что мною подмечено, все же, вероятно, далеко не полно и не совершенно. Тем более что Ермолова так всецело овладевала мощью своего вдохновения, так уносила зрителя в вихре чувств и страстей, изображаемых ею, что заметить подробно детали ее игры, отдать себе отчет в технике ее жеста, речи, было так же трудно, как во время пожара заметить форму пламени, сжигающего кров над головой, во время кораблекрушения — определить цвет волны, заливающей корабль.
Однако скажу все, что помню о Марии Николаевне. Начну с «Орлеанской девы».
Спектакль этот был всегда праздником для московской публики, которая шла в театр, как на какое-то торжество, и заранее с волнением ждала поднятия занавеса. «Орлеанская дева» давалась на сцене Малого театра с 1884 года, восемнадцать лет подряд, за это время старились и актеры, и зрители, но мне кажется, что настроение в зале не менялось и волнение и торжественное ожидание оставались все теми же, что и в первые годы.
«Орлеанская дева» была одним из самых совершенных созданий в репертуаре Ермоловой. И самая пьеса, и роль Иоанны, которую она считала самым светлым, самым чистым образом в мировой истории, вполне подходили к Марии Николаевне и как артистке, и как человеку. Роль Иоанны была, конечно, «выигрышной», но вместе с тем имела такие трудности, каких не имела тогда ни одна роль в репертуаре артистки. Почти всегда первая половина каждой пьесы служила как бы вводом к развитию действия, планомерно нараставшего и доходившего к середине пьесы до кульминационной точки напряжения, после чего наступало завершение пьесы четвертым или пятым актом. Артист успевал постепенно войти в роль.
Роль Иоанны д\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\'Арк была построена иначе: с момента поднятия занавеса Иоанна, сидевшая в задумчивости под священным дубом, молчала, и молчание ее длилось большую часть времени, в течение которого шел пролог. Затем она прерывала молчание с огромным подъемом, который обычно наступает лишь к середине пьесы или даже к концу ее, и участь роли и пьесы уже предрешалась этим моментом. Ввод в развитие действия совершался с ее первых трех слов: «Отдай мне шлем». А слова «С кем договор?..» и т.д. уже полностью захватывали зрителя, овладевали его вниманием, его умом, его интересом. В этом-то и заключалась та необычная трудность, которая отличала роль Иоанны д\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\'Арк от других ролей. Артистка не могла в этой роли «войти» в нее постепенно; в самый момент поднятия занавеса она уже должна была внутренне слиться с образом, иначе ее молчание не сказало бы публике ничего. Для того чтобы, не говоря ни слова, приковать к себе внимание зрительного зала, взволновать его ожиданием, заставить, не отрываясь, следить за неподвижной, углубленной в себя фигурой Иоанны, надо было иметь особую природу артистического дарования, которая всецело была у Ермоловой.
Мне кажется, душевные свойства Марии Николаевны очень соответствовали душевным свойствам Иоанны, и потому Мария Николаевна, не сознавая этого и удивившись, если бы услыхала такое мнение, чувствовала особенно близкой себе эту роль. Казалось бы, что общего между средневековой воительницей Иоанной и современной артисткой Ермоловой? Надо помнить, что Орлеанская дева — дочь народа, вышла из народа и служила всю жизнь народу. В то время как легкомысленный король и растерявшиеся придворные не знали, что делать, страну спасал народ и его лучшая представительница — Иоанна. Эти преобладающие чувства Иоанны, ее пламенная любовь к родине, к своему народу, желание спасти его от врага, освободить от порабощения — всегда жили и в Ермоловой.
Те элементы чудесного, которые овладевали гениальной душой простой крестьянской девушки, искавшей выхода своим порывам и мечтам и, естественно, находившей его в мистических видениях, порожденных католической религией и легендарными сказаниями средневековья, — были сродни порывам и мечтам этой тоже рожденной в бедности девушки, искавшей выхода в видениях творчества и искусства, не менее реальных для нее, чем для Иоанны видения ее под священным дубом.
И для Марии Николаевне в роли Иоанны явился богатейший материал для применения всех свойств ее таланта.
Чем сложнее была роль, тем вольнее чувствовала себя артистка, большой корабль ее дарования вольно купался в необъятном море той «лирической поэмы дивной красоты», как говорит Мария Николаевна, которой была для нее эта пьеса. Стихийность подъема, пафос роли сочетались у нее с глубочайшим лиризмом образа, трогательностью его. Ее не смущало в нем отсутствие реальности, исторической достоверности. Ей нужно было, играя Орлеанскую деву, поведать людям лучшее, что задумал Шиллер (в произведении гениального поэта вымысел сочетался с художественной правдой), и она делала это уже с начала спектакля в своем молчании, завороженная образом и его судьбой, властно распоряжаясь душой зрителя.
Видя эту пьесу, я никогда не могла уйти от мысли, что Мария Николаевна играет в ней самое себя. Убогое детство на церковном дворе у кладбища, неугасимая вера в свое призвание, кроткая любовь к матери и сестрам, необычайный дебют в шестнадцать лет, дорога славы, развернувшаяся перед ней, отрешение от личной жизни и обособленность в повседневности — все это сближало ее образ с образом Иоанны. Та же необыкновенная простота душевная, смиренная покорность своему «предназначению», то же сознание своего «ничтожества» и принятие своего «дара» с благоговением и изумлением, то же приношение себя в жертву своему призванию — все это помогло Марии Николаевне создать образ Иоанны.
Не довольствуясь своими впечатлениями, я приведу запись спектакля «Орлеанской девы», сделанную со слов дочери Марии Николаевны, Маргариты Николаевны, которая многократно в течение всех лет, что пьеса шла,— ребенком, подростком, взрослой женщиной — смотрела ее.
«Декорация пролога была такая: сельская местность близ местечка Дом-Реми. На заднем плане — долина, слева часовня, справа, на переднем плане, на небольшом бугорке, старый развесистый дуб. Под этим дубом, обхватив колени руками, сидела в глубокой задумчивости Иоанна, одетая пастушкой: темно-красная шерстяная юбка с коричневым подбором, черный корсаж, белая рубашка, набедренная кожаная сумочка, волосы распущены по плечам. Слева на авансцене — ее отец, две сестры и три молодых поселянина беседовали между собой. Фигура Ермоловой, склоненная задумчиво голова, глаза, созерцающие что-то свое, — с момента поднятия занавеса приковывали к себе зрителя. Создавалась необычайная ситуация: то, что говорилось на сцене, казалось второстепенным. Центром внимания было молчание Ермоловой, эта бесконечная немая сцена. Молчание ее длилось, пока Тибо д\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\'Арк повествовал о плачевном положении родины, устраивал сватовство дочерей, не прерывалось оно и тогда, когда Луиза и Алина обращались к сестре с советом последовать их примеру, и тогда, когда Тибо говорил с Раймондом, в сущности, направляя свою речь к Иоанне. Все это было бессильно нарушить ее задумчивость. Только появление Бертрана (явление 3) со шлемом и его рассказ о том, как цыганка навязала ему этот шлем, внезапно заставляли Иоанну поднять голову и, не оборачиваясь к нему, слушать его рассказ, в конце которого М.Н. легко вставала, быстро подходила к нему и говорила свои первые слова: «Отдай мне шлем».
Голос ее звучал уверенно и ясно, в нем слышалось приказание, и вся она была — сдержанный порыв воли, наполнявшей ее горением и устремлением. Со слов: «Отдай,— он мой и мне принадлежит» — она властно брала из рук удивленного Бертрана шлем, переходила с ним на авансцену, медленно возносила его над собой и надевала на голову поверх распущенных кудрей. От этого прикосновения лицо ее преображалось. Она с волнением слушала рассказ Бертрана о поражении французов, об осаде Орлеана, о бедственном положении страны. Когда он говорил, что нашелся один храбрый рыцарь, который с шестнадцатью знаменами идет спасать отчизну...
— Кто этот рыцарь? — взволнованно и властно прерывала она его.
Бертран сообщал о решении граждан покориться Бургундскому герцогу и заключить с ним договор. Иоанна — Ермолова восклицала с негодованием: «С кем договор? Ни слова о покорстве!..» — и с громадной силой произносила тринадцать строк роли, которые, несмотря на их краткость, все считали «монологом», — так они все заполняли и насыщали своим содержанием... «Могучий враг падет под Орлеаном...» — с пророческим вдохновением, сошедшим на нее с той минуты, как она надела шлем на голову, и несшим ее неудержимо вперед, возвещала она. В словах
...своим серпом вооружилась дева!.. —
слышалась радостная угроза, а в словах:
Пожнет она кичливые надежды,
Сорвет с небес предерзостную славу,
Взнесенную безумцами к звездам...—
было провидение грядущей победы.
Не трепетать! Вперед! —
приказывала она, как бы уже видя перед собой своих воинов. Энтузиазм ее возрастал, и в словах:
И не один уже британский конь
Не будет пить из чистых вод Луары —
слышались уверенность и упоение победой. С такой же силой и непреклонностью она отвечала на слова Бертрана: «Ах, в наши дни чудес уж не бывает»:
Есть чудеса!
Все дальнейшее она говорила, протянув правую руку вперед, как бы видя перед собой картину, которую рисовала словами, и указывая на нее другим.
Оставшись одна, Иоанна некоторое время стояла в задумчивости. Воинственный дух, овладевший ею, уступил место иному настроению. При взгляде на родные места лицо Ермоловой озарялось нежным выражением. Иоанна кротко и растроганно прощалась с ними. Она обращалась к своим стадам, жалела их, принужденная их покинуть:
Досталось мне пасти иное стадо
На пажитях кровавыя войны... —
поясняла она, и умиление и кротость сменялись строгим, почти скорбным выражением лица. Снова волнение овладевало ею, и последние строки монолога она говорила со сдержанным подъемом, точно сама перед собою открывая то сокровенное, что переполняло ее трепетом, силой и благоговейной радостью. Подъем ее доходил до экстаза, когда она победно и ликующе восклицала:
Исполнилось!.. И шлем сей послан им.
Как бранный огнь, его прикосновенье...
Казалось, действительно огонь пробегал по ее жилам. Фигура ее как бы летела вперед. Строка: «Как буря, пыл ее неукротим!» — звучала, как раскаты отдаленного грома. Слово «буря» она выговаривала особенно полновесно. Как молнии, слетали с уст ее слова, когда она оборачивалась по направлению к долине и, простирая руки, восклицала:
Се битвы клич! Полки с полками стали!
Взвилися кони — трубы зазвучали!
Занавес падал. Публика, замиравшая от волнения в течение пролога, разражалась бурей аплодисментов. Но артистке не нужны были ни похвалы, ни одобрения — слишком еще переполняло ее очарование образа, несшее ее на крыльях вдохновения и на время изгонявшее ее «я». Она проходила к себе в уборную, спешно раздевалась, нервно курила, меняла костюм, бросая отдельные фразы: «Дайте латы...», «Варенька, поправьте волосы...», «Дайте шлем...». Односложно отвечала на вопросы заходивших к ней. Но ничто не доходило в те минуты до глубины ее души. Карие глаза ее казались черными и огромными, смотрящими в себя. Молча и сосредоточенно шла она в кулису и становилась там, ожидая своего выхода.
В антрактах между действиями в театре было какое-то ликование — иначе трудно назвать то просветленно-радостное настроение, в котором находилась публика. Словно «я» каждого человека временно вытеснялось игрой Марии Николаевны, словно каждый переставал ощущать себя и испытывал огромную радость от соприкосновения с творческим вдохновением артистки.
Напряжение внимания, начавшееся с момента поднятия занавеса, не ослабевало и во время первого акта, происходившего во дворце короля и рисовавшего смятение и несогласия при дворе накануне грозящей Франции окончательной гибели.
Монолог Рауля, возвещающего о появлении девы, захватывал зрителей, воображение уже подставляло под его рассказ о появлении «прекрасной и страшной девы» образ Ермоловой. Шум народа за сценой возвещал приход Иоанны. Король и Дюнуа менялись местами, чтобы проверить всезнание «пророчицы». Ермолова входила в одеянии пастушки, но в шлеме поверх кудрей. Среди вооруженных рыцарей она казалась небольшой и поражала необыкновенной грацией фигуры и движений и чистотой вдохновенного лица.
Ты ль, дивная? —
величественно говорил Дюнуа за короля. Она протестующе протягивала правую руку:
Не на своем ты месте, Дюнуа!.. —
как бы приказывая ему прекратить обман. Голос звучал властно и уверенно. Она обводила взглядом собрание и, увидав Карла, просто и радостно простирала к нему руки:
Вот — тот, к кому меня послало небо!
Мария Николаевна быстро подходила к нему и преклоняла колена. С королем говорила все время таинственно и с любовью, чтя в нем олицетворение своей любви к родине и к своему народу.
Дальнейший монолог, обращенный к архиепископу, Мария Николаевна произносила с большой простотой и смирением. Ее рассказ был трогателен своей безыскуственностью:
...Меня зовут Иоанна,
Я дочь простого пастуха... и т. д.
И действительно, все видели перед собой простое дитя природы, которое исполняло свой долг, пася отцовские стада, благожелательное к людям, казавшееся односельчанам таким же простым и незначительным, как ее сестры, но полное любви к отчизне, готовое к самопожертвованию, усердно молившее заступничества «сил небесных» за любимую родину.
Иоанна повествовала о том, как ей предстало видение... Это она говорила таинственно, сразу преображаясь, подняв глаза к небу и потом заглядывая прямо в глаза архиепископу. Детская ясность лица сменялась, как облаком, нашедшим на солнце, серьезностью:
...восстань... иди от стада.
Лицо ее становилось старше, углубленнее, строже:
Господь тебя к иному призывает.
Слово «иному» было в ее понимании тем подвигом, которого она не считала себя достойной:
...Мне ль, смиренной деве,
Неопытной в ужасном деле брани,
На подвиг гибельный дерзать?
После небольшой паузы, как бы вновь переживая свое видение, она говорила строго и торжественно:
Дерзай... она рекла мне.
Слово «дерзай» и последние слова:
.. Чистой деве
Доступно все великое земли,
Когда земной любви она не знает, —
она давала на низких нотах. В этих словах звучало отрешение ее от земной жизни, налагавшее на нее тягость подвига, но и дававшее ей силы совершить его. Она говорила их серьезно, почти скорбно, как бы уже ушедшая в тот мир, который ей грезился, в котором она общалась с «небесными силами», не сознавая, что это были глубокие силы ее собственной души. Затем она опять переходила к повествовательному тону. Ее лицо освещалось улыбкой кроткого восхищения. Когда начинала говорить о своих видениях, ее слова звучали благоговейно, и особенно проникновенно произносила она строчку:
В страданиях — земное очищенье.
Дальше следовала короткая сцена, в которой Иоанна просила благословения на бой; входил паж и докладывал о приходе герольда от англичан. Иоанна просила разрешения ответить герольду. Ермолова мгновенно преображалась. Перед собранием была воительница, облеченная властью, с умом, пронзающим, с горящим взором и внутренней силой почти гипноза.
Она отчетливо, страстно и с ненавистью говорила:
Внимай, герольд, внимай и повтори
Мои слова британским полководцам:
Ты, английский король, ты, гордый Глостер,
И ты, Бедфорд, — бичи моей страны...
Эти «ты» она произносила с необычайной силой гнева и негодования, вскидывая голову вверх и кидая слова, как оскорбления... Слово «бичи» вырывалось у нее, как свист бича, и вся фигура выражала надменное презрение.
Готовьтесь дать всевышнему отчет! —
грозно предупреждала она.
...Предызбранная дева
Несет вам мир — иль гибель... Выбирайте!
Она обращалась к герольду с все возрастающей силой, и последние слова:.
Но знай — когда с сей вестию до стана
Достигнешь ты, уж дева будет там
С кровавою победой Орлеана!..—
были подобны взрыву.
И взрывом рукоплесканий, вызовов, восторгов отвечала ей публика.
В следующей сцене — ночью перед лагерем англичан — Ермолова — Иоанна уже не имела ничего общего со смиренной девушкой-пастушкой пролога. В глубине сцены, как бы на горной высоте, показывалась она в шлеме, панцире и латах, сверкающих при свете факелов. Она сбегала по горной тропинке; замечательна была свобода ее движений: между сложных, нагроможденных декораций, в полумраке она, не смотря перед собой, вся — устремление, вся — экстаз, как бы летела вниз, и меч, как огненный, сверкал в ее руке. Иоанна обращалась к войску. Голос Ермоловой звучал отрывисто и повелительно, в ней чувствовались полное самообладание и вера в себя:
...Ударьте разом! —
повелевала она.
..Огня! Зажечь шатры!
Пускай пожар удвоит их тревогу!
Извлечь мечи!.. Рубить и истреблять!
Когда Дюнуа и Ла-Гир уговаривали ее остановиться и предоставить остальное дело им, воинам, она отвечала им с негодованием и как бы ужасом перед дерзостью тех, кто решался «остановить ей властвующий дух». Она провидела будущее, она знала, что
Не в этот час, не здесь она падет,
что с ней ничего не может случиться, пока она не выполнит своей миссии. Это сознание доводило артистку до вершин пафоса, и верилось, что одним своим появлением она может навести ужас на англичан.
Сцена с Монгомери пропускалась, и действие переходило непосредственно к встрече Иоанны с герцогом Бургундским.
Мария Николаевна вела эту сцену в тоне большого благородства и трогательности. Долгое время роль герцога исполнял Горев. Он великолепно выбегал из-за кулис с поднятым против Иоанны мечом и, наклоняя голову к подбородку, на высоких нотах, в угрожающей позе восклицал:
Ты здесь, отступница?!. Твой час ударил!.. и т. д.
«Кто ты?» — вопрошала Иоанна, становясь в оборонительную позу. При виде герба Бургундии, меч как бы сам собой опускался в ее руке.
И меч мой сам склонился пред тобой... —
прочувствованно говорила она. Следовали угрозы Филиппа. Рыцари обнажали мечи на защиту Иоанны. Повелительный возглас Иоанны: «Стой!..» — останавливал их порыв. Мария Николаевна делала рассекающий жест мечом между Филиппом и Дюнуа и решительно становилась между ними. После слов Дюнуа:
«Зачем ты мой удерживаешь меч?..» — шла одна из наиболее значительных сцен.
Ни слова, Дюнуа!.. Ла-Гир, умолкни!..—
приказывала она тоном, не допускавшим ослушания, потом с огромным достоинством и величием обращалась к Филиппу:
Я с герцогом Бургундским говорю.
Она делала к нему два-три шага и приостанавливалась, смотря на него строго испытующе, и с укором говорила:
Что делаешь, Филипп?.. И на кого
Ты обнажил убийства жадный меч?..
Сперва голос ее звучал как бы холодно в своей властности, но в его низких звуках была вибрация скрытого чувства, которое, казалось, готово было растрогать ее самое и Филиппа по мере того, как она рисовала перед ним картину побеждающей Франции и с благородной гордостью убеждала в том, что «не крайность» их влечет к его стопам, так как враг разбит, а глубокое чувство справедливости.
О, возвратись, враг милый, перейди
Туда, где честь, где правда и победа.
Обращение ее к Филиппу — «враг милый» — было проникнуто задушевной теплотой. И чувство всецело овладевало Иоанной. М.Н. искренне и растроганно говорила, как бы сожалея об этом:
Я пред лицом монархов не бывала,
Язык мой чужд искусству слов... но что же?
Теперь тебя должна я убедить!..
Она как бы думала вслух, благоговейно сознавая то непонятное, что совершалось в ней помимо ее воли:
И ум мой светел — зрю дела земные.
Судьба держав, народов и царей
Ясна душе младенческой моей...
Она замечала смущение и растроганность Филиппа:
Он тронут?.. Так...
Она как-то утвердительно покачивала головой:
...Он тронут не напрасно.
Скорей — покинуть меч, и сердце к сердцу!
Меч выпадал у нее из рук. Она с радостью широким жестом открывала объятия Филиппу и говорила:
Он плачет... Он смиряется...
и ликующе заканчивала:
Он наш!
В следующем, третьем акте, во дворце, после сцены примирения Филиппа Бургундского с королем и общего ликования по этому поводу, появлялась Иоанна в воинских доспехах, только шлем на голове ее был заменен венком из белых роз. Король встречал ее. Иоанна с достоинством обращалась к Филиппу, потом осматривалась кругом, как бы ища кого-то. Тут шла сцена, в которой она убеждала Филиппа простить дю Шателя и примириться и с ним. Она заканчивала сцену словами, составлявшими как бы завершение обеих сцен примирения, глубоко прочувствованной сентенцией:
Будь в счастьи — человек, как был в несчастья.
На высоте величия земного
Не позабудь, что значит друг в беде.
Эти сцены М.Н. проводила с непревзойденным величием. В ней все время чувствовались сознание власти и мудрая благожелательность существа, стоящего выше толпы воинов, придворных и самого короля.
Происходило посвящение Иоанны в рыцарское достоинство прикосновением королевского меча. Ермолова преклоняла колено, но в ней не чувствовалось ни униженности, ни волнения от этого факта — материальный знак ее величия не был ей нужен. Выступал Дюнуа со своим желанием наречь ее своей супругой. Она вздрагивала. Ла-Гир предлагал ей свою любовь. На лице Ермоловой выражалось смятение. Заметив это, к ней подходила Агнеса и обнимала ее со словами: «Ее душа внезапностью смутилась...» и т.д. Она мягко, но решительно освобождалась от ее объятий и, сильно взволнованная, говорила:
Нет, государь, мои пылают щеки
Не пламенем смятенного стыда...
Она с достоинством обращалась к рыцарям, благодарила их за великую честь и объясняла просто и непреклонно причину ее нежелания «суетных величий» и «брачного венца». В тоне ее нарастало волнение и проступало возмущение, что ей мешают свершать ее дело, особенно сильно звучавшее в последних словах ее: «Ни слова более!» и т. д.
После реплики короля она приказывала ему, совершенно не считаясь с ним как властелином, сознавая над собой одну власть — власть своего подвига:
Вели, вели греметь трубе военной!..
Стремительно зовет моя судьба
Меня от сей бездейственности хладной,
И строгий глас твердит мне: «довершай» —
как музыкальным аккордом кончала она эту сцену.
Здесь делали большой пропуск, и сразу наступало 9-е явление — встреча Иоанны с Черным рыцарем.
В этой сцене Шиллер дает предчувствовать судьбу Иоанны. Пустынная местность, скалы, деревья, вдали блестят башни Реймса, освещаемые заходящим солнцем. Иоанна, в воинских доспехах, блистающая, победоносная, преследовала рыцаря в черном одеянии. Она заносила над ним меч с угрозой. Черного рыцаря обыкновенно играл плохой актер, говоривший замогильным, глухим голосом свои слова:
Почто за мной ты гонишься? и т. д.
Ермолова со страстной ненавистью отвечала ему:
Противен ты душе моей, как ночь,
Которой цвет ты носишь! Истребить
Тебя с лица земли неодолимо
Влечет меня могучее желанье.
В слово «истребить» она влагала огромный гнев, но вместе с тем в ее словах проглядывал скрытый страх и трепет, и на его вопрос:
...Иль смолкнул глас пророческого духа? —
она горестно, почти с отчаянием восклицала:
Нет, громко он вещает мне, что здесь
Моя беда стоит с тобою рядом!..
Черный рыцарь предупреждал Иоанну о пределе ее могущества и силы, указывая ей на башни Реймса, на купол собора, и советовал не входить в него, остановиться на пути. Иоанна с тоской вопрошала его:
Но кто же ты, прельститель двуязычный?..
В его словах ей слышался свой внутренний голос тревоги и сомнения. Когда он хотел уйти, она заступала ему дорогу: «Ответствуй мне — иль гибни!..» — и заносила над ним меч. В это время раздавался страшный удар грома, наступала полная темнота — и Черный рыцарь исчезал во мраке. Иоанна оставалась на мгновение объятая ужасом и смятением, но усилием воли превозмогая их, со словами: «Моя надежда не смутится...» — делала быстрое движение, чтобы ринуться к новым победам. Навстречу ей с поднятым мечом и опущенным забралом выбегал Лионель: «Отступница!.. Готовься в бой!» Она с какой-то радостью отвечала на его нападение, точно эта борьба была ей необходима, чтобы вновь обрести себя: она выбивала из его рук меч, в пылу борьбы срывала с него шлем. Он оставался с непокрытой головой, она заносила над ним меч, чтобы поразить его со словами: «Умри!..», но в это время ее взгляд встречался с глазами Лионеля. Пораженная красотой его лица, Ермолова отступала и рука ее с поднятым мечом опускалась.
Что медлишь?.. Что удар твой задержало?.. —
восклицал с ненавистью Лионель. Она безмолвно делала ему знак, чтобы он бежал. Он отказывался. Ермолова, не смотря на него, глядя в сторону, говорила:
И знать я не хочу, что жизнь твоя
Была в моих руках...
Голос ее дрожал. Казалось, силы покидали ее: она с тоской просила его, закрывая лицо руками: «Убей меня — и удались». Она видела его изумление. Заносила опять свой меч, чтобы поразить его и выполнить свой обет.
Но снова встречалась с ним глазами, рука ее бессильно опускалась, и полное отчаяние овладевало ею. Происходила сцена, в которой Лионель, тронутый ее юностью и красотой, уговаривал ее оставить «погибельный свой меч» и уйти с ним: он спасет ее, защитит... В смертельном ужасе она отказывалась и только умоляла его бежать. Вдали показывались Ла-Гир и Дюнуа, она трепетала, забывая все, кроме желания его спасти: «Беги!.. тебя найдут!..» С непередаваемой любовью, мукой и отчаянием Ермолова восклицала:
Умру — когда погибнешь...
Он вырывал у нее меч в залог того, что они еще увидятся, — а у нее даже не было гнева в возгласе: «Ты смеешь, безрассудный!..» Она как бы не слышала слов Дюнуа и Ла-Гира, сообщавших о полной победе французов... бледнела, шаталась, они расстегивали ее панцирь.
Поддерживаемая обоими рыцарями, Ермолова с беспомощностью ребенка склоняла голову на плечо Дюнуа, и, когда Ла-Гир с тревогой говорил: «Но льется кровь...», — слабым голосом, слышным, однако, в каждом конце залы, с бесконечным отчаянием произносила:
Пускай она с моею льется жизнью!..
В четвертом акте все первое явление заключало один монолог Иоанны, рисующий картину ее душевной драмы. Шиллер в нем меняет ритмы, и этой сменой их обозначает смену переживаний Иоанны. Сцена представляла зал во дворце, убранный гирляндами из цветов. За сценой слышалась музыка. На авансцене, справа от зрителей, опираясь на спинку готического стула, стояла М.Н. в белой одежде поверх кольчуги, с распущенными кудрями. Она делала довольно длинную паузу, слушая в задумчивости звуки, и, выходя из раздумья, как бы продолжала свои мысли особенным, мерным голосом, однотонно и эпически отчужденно от всего окружающего ее:
Молчит гроза военной непогоды,
Спокойствие на поле боевом...
Она рисовала картину победоносной Франции до слов:
Лишь я одна — великого свершитель —
Ему чужда бесчувственной душой.
Эти слова она произносила скорбно, как бы сама себе поясняя свое разобщение с остальными. Но ее повествовательный тон сменялся взволнованностью:
Британский стан — любви моей обитель!..
Ищу врагов желаньем и тоской...
Она говорила это, закрывая на мгновение лицо руками, словно не желая дать волне стыда залить лицо. В последних строках она как бы взваливала на себя чудовищное обвинение, терзала себя упреком и недоумением...
Звуки музыки за сценой переходили в нежную мелодию. Она будила в душе Иоанны милый образ; Ермолова горестно восклицала:
Горе мне!.. какие звуки!..
Пламень душу всю проник:
Милый слышится мне голос,
Милый видится мне лик.
Казалось, она видела того, кто стал для нее дороже, но и страшнее всего на свете, она слышала его голос... Ермолова крепко сжимала руки на груди, словно силясь не пустить этот милый образ в душу, удержать его вдали, и в отчаянии взывала к «буре брани», ища в битве «душе покой». Но порыв проходил; звуки продолжали манить к счастью:
Тише, звуки, замолчите,
Обольстители души...—
молила она, слабея и подпадая под их очарование. М.Н. не в силах была удержать слезы. В этих коротких стихах она давала простой и трогательный образ впервые полюбившей девушки. После небольшой паузы ритм монолога опять менялся, согласно с тем, что овладевало ее душой. В ней пробуждалась бесконечная печаль.
Печаль эта выливалась в совершенно отдельной по ритму части монолога:
Ах, почто за меч воинственный
Я свой посох отдала
И тобою, дуб таинственный,
Очарована была!
В этой части монолога выражалось все: и жажда простой человеческой любви, и сознание безмерной вины Иоанны перед родиной, ее «предательства» перед народом, заключающегося в любви к англичанину, в факте пощады его, и безнадежное отречение от дальнейших свершений, которых она считала себя недостойной после своего морального падения.
Весь этот монолог М.Н. вела, почти не двигаясь с места и делая очень мало жестов. И вместе с тем он был необычайно разнообразен. Картина смены настроений проходила так ясно, что не замечалась неподвижность Иоанны, не замечалось проходившее время. С таким глубоким волнением следило воображение за всеми ее душевными движениями.
После этого монолога появлялась Агнеса, растроганная, опускалась перед своей спасительницей на колени, Иоанна поднимала ее, и между ними происходила замечательная сцена. Агнеса — определенность, ясность, радость; Иоанна — смятение, тоска, уход в глубину своей печали, отчужденность. Непередаваемым тоном, похожим на тихое рыдание, с глазами, полными отчаяния, говорила Ермолова:
Жалей меня, оплачь мою судьбу...
Слова Агнесы о ее любви вызывали в душе Иоанны взрыв жалости к себе, и Ермолова восклицала с большим чувством:
Счастливица, завидую тебе!..
Когда же введенная в заблуждение ее словами Агнеса говорила: «О радость — мой язык тебе понятен» — и хотела обнять ее, М.Н., как ужаленная, вырывалась из ее объятий, с ужасом взглядывала на нее и восклицала: «Прочь, прочь!», а на недоуменную реплику Агнесы, как-то пугливо озираясь и словно желая всеми силами своей души внушить ей, говорила:
Нет, нет, ты — чистая, святая ты!
С невероятной силой подчеркивала это «ты» и, желая окончательно убедить ее, добавляла:
Когда б в мою ты внутренность проникла,
Ты б от меня, как от врага, бежала!..
Следовала сцена с Дюнуа и Ла-Гиром, предлагавшими ей нести орифламму перед королем, так как ей одной принадлежала вся честь этого дня. М.Н. с горьким отчаянием, с полным ужаса вопросом восклицала:
О боже! Мне — предшествовать ему? —
и когда ей подавали знамя, она отшатывалась от него с воплем:
Прочь, прочь!..
Когда же Ла-Гир развертывал перед ней знамя, она, трепеща и не решаясь дотронуться до него, говорила как бы сама себе, безнадежно покачивая головой:
Так, так, оно спасительно для верных
Лишь на врагов оно наводит ужас...
Мария Николаевна с содроганием брала знамя и неровной походкой уходила с ним, как бы склоняясь под его тяжестью.
Действие переносилось на площадь перед Реймским собором. Направо был портал собора. При торжественных звуках победного марша собирался народ, пришедший, чтобы присутствовать при короновании Карла VII. Неверными шагами, неся знамя, шла в собор Иоанна. Но вскоре она в смятении вырывалась оттуда, словно преследуемая кем-то, и с ужасом говорила:
Я не могу там оставаться — духи
Преследуют меня!..
Мария Николаевна делала несколько быстрых шагов со ступеней храма, стараясь избежать теснившихся вокруг нее людей, она в изнеможении вздыхала:
Хочу вздохнуть под вольным небом...—
и произносила тихо и задушевно:
Казалось мне, что видела я милых
Моих сестер, Луизу и Алину...
Они, как сои, мелькнули предо мною. Ax...—
с грустью вздыхала она, покачивая головой...
То была мечта...
Она оглядывала собравшийся народ. Алина и Луиза робко подходили и обращались к ней. Она замечала их — и слабая радость озаряла ее печальное лицо. Она не бросалась к ним: она ласково отвечала на их робкие объятия, восклицая:
Итак, я видела не сон: вы здесь?
С невыразимой тоской и усталостью она преклонялась головой к плечу сестры, и в голосе ее дрожали слезы:
Опять могу в степи сей многолюдной
Родную грудь прижать к печальной груди.
Весь разговор с сестрами Мария Николаевна вела в тонах какой-то грустной радости, и тревога проступала только в ее вопросах об отце — отчего его нет? Сестры старались ее успокоить, и тревога уступала место глубокой растроганности. Она вспоминала то счастливое время, когда она пасла свои стада в родных лугах, и в ее голосе звучали те ноты, которые так трогали в прологе, в сцене прощания с родными местами. Она скрывала лицо на груди сестры при этом воспоминании. Ей казалось, что все ее минувшие подвиги, сражения, слава были тени, носившиеся над деревом друидов, приснившиеся ей во сне, — теперь она проснулась среди дорогих, и близких, и она просила сестер уверить ее в этом. Но Луиза говорила, видя, что сестра как бы в бреду: «Нет, мы в Реймсе». Иоанна свершила великое, пусть она дотронется до своих блестящих лат и поймет, что это ей не снилось. Иоанна машинально дотрагивалась до своей груди, ее точно обжигало прикосновение металла — она приходила в себя. Когда сестра ее спрашивала, неужели она тяготится своим величием и хочет сбросить его, она с мучительной надеждой отвечала: «Хочу, друзья!..» Но тут появлялся король, народ бурно приветствовал «спасительницу-деву», а она стояла растерянная, подавленная, очнувшись от своей короткой мечты о том, что все это было сновидением. Взор ее упадал на выделявшегося из толпы старика Тибо, и Мария Николаевна восклицала — не с радостью, а с каким-то страхом, видя выражение его лица:
О боже... мой отец!..
На ее вопль: «Отец!» — старик отвечал всенародным обвинением дочери в сношениях с нечистой силой. Ропот ужаса пробегал по толпе. Спасенный Иоанной король, Агнеса, рыцари умоляли ее защититься, опровергнуть слова отца. Но ничто не могло вывести Иоанну из оцепенения. Мария Николаевна стояла молча, опустив руки, как человек, приговоривший себя своим судом, которого ничто не может оправдать или спасти. Только раскаты грома, раздававшегося как бы в ответ спрашивавшим ее, заставляли ее содрогаться и еще ниже опускать голову.
Впервые Мария Николаевна поднимала глаза, когда все покидали ее, кроме Раймонда. Она смотрела ему в лицо и, точно поняв его безграничную преданность, молча брала его руку. Насыщенно и красноречиво было ее молчание; ее безмолвная фигура, ее скупые движения неотразимо приковывали к себе внимание зрителя, заслоняя смятение и речи остальных лиц. И это молчание было еще более значительно, чем в прологе.
Последний акт. На сцене изображался дремучий лес. В глубине направо хижина угольщика. Темно. Гроза. Далекие отзвуки сражения. Входили Раймонд и Иоанна. Усталой, едва идущей Иоанне угольщик предлагает напиться и подкрепить силы. Раймонд утешал ее, что «не все безжалостны, и в диком лесе есть добрые сердца...». Но, когда жена угольщика выносила Иоанне воды, прибегал их маленький сынишка — его хорошо играл воспитанник балетной школы, маленький Щепкин, сын Александры Петровны. Он бросался к матери и вырывал у нее из рук стакан с криком: «Что ты делаешь?! Кому напиться ты принесла: ведь это чародейка!» — и они, крестясь, с ужасом убегали от нее. Раймонд с Иоанной оставались одни. Всю эту сцену Мария Николаевна вела в тонах кротчайшей умудренности, почти умиротворенности, наступившей после испытанного ею «позора». И, как в начале пьесы, она благоговела перед сошедшей на нее «благодатью», сделавшей ее подобной воинам и монархам, так теперь она принимала позор и проклятие отца и народа как искупление за ее вину, за то, что не сдержала своего обета... В сцене в лесу она всецело отдавала себя в руки своего

Дата публикации: 22.03.2004
«К 250-летию русского театра»

Т.Л. Щепкина-Куперник
«Из воспоминаний об актерах Малого театра»


Мария Николаевна Ермолова в «Орлеанской деве» Ф.Шиллера


Начиная писать о том, как Ермолова работала над своими ролями и об ее исполнении их на сцене Малого театра, я должна оговориться. Расцвет ее творчества пришелся в пору моей ранней юности, и, хотя я следила внимательно за игрой великой артистки и глубоко переживала то, что видела на сцене, но то, что мною подмечено, все же, вероятно, далеко не полно и не совершенно. Тем более что Ермолова так всецело овладевала мощью своего вдохновения, так уносила зрителя в вихре чувств и страстей, изображаемых ею, что заметить подробно детали ее игры, отдать себе отчет в технике ее жеста, речи, было так же трудно, как во время пожара заметить форму пламени, сжигающего кров над головой, во время кораблекрушения — определить цвет волны, заливающей корабль.
Однако скажу все, что помню о Марии Николаевне. Начну с «Орлеанской девы».
Спектакль этот был всегда праздником для московской публики, которая шла в театр, как на какое-то торжество, и заранее с волнением ждала поднятия занавеса. «Орлеанская дева» давалась на сцене Малого театра с 1884 года, восемнадцать лет подряд, за это время старились и актеры, и зрители, но мне кажется, что настроение в зале не менялось и волнение и торжественное ожидание оставались все теми же, что и в первые годы.
«Орлеанская дева» была одним из самых совершенных созданий в репертуаре Ермоловой. И самая пьеса, и роль Иоанны, которую она считала самым светлым, самым чистым образом в мировой истории, вполне подходили к Марии Николаевне и как артистке, и как человеку. Роль Иоанны была, конечно, «выигрышной», но вместе с тем имела такие трудности, каких не имела тогда ни одна роль в репертуаре артистки. Почти всегда первая половина каждой пьесы служила как бы вводом к развитию действия, планомерно нараставшего и доходившего к середине пьесы до кульминационной точки напряжения, после чего наступало завершение пьесы четвертым или пятым актом. Артист успевал постепенно войти в роль.
Роль Иоанны д\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\'Арк была построена иначе: с момента поднятия занавеса Иоанна, сидевшая в задумчивости под священным дубом, молчала, и молчание ее длилось большую часть времени, в течение которого шел пролог. Затем она прерывала молчание с огромным подъемом, который обычно наступает лишь к середине пьесы или даже к концу ее, и участь роли и пьесы уже предрешалась этим моментом. Ввод в развитие действия совершался с ее первых трех слов: «Отдай мне шлем». А слова «С кем договор?..» и т.д. уже полностью захватывали зрителя, овладевали его вниманием, его умом, его интересом. В этом-то и заключалась та необычная трудность, которая отличала роль Иоанны д\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\'Арк от других ролей. Артистка не могла в этой роли «войти» в нее постепенно; в самый момент поднятия занавеса она уже должна была внутренне слиться с образом, иначе ее молчание не сказало бы публике ничего. Для того чтобы, не говоря ни слова, приковать к себе внимание зрительного зала, взволновать его ожиданием, заставить, не отрываясь, следить за неподвижной, углубленной в себя фигурой Иоанны, надо было иметь особую природу артистического дарования, которая всецело была у Ермоловой.
Мне кажется, душевные свойства Марии Николаевны очень соответствовали душевным свойствам Иоанны, и потому Мария Николаевна, не сознавая этого и удивившись, если бы услыхала такое мнение, чувствовала особенно близкой себе эту роль. Казалось бы, что общего между средневековой воительницей Иоанной и современной артисткой Ермоловой? Надо помнить, что Орлеанская дева — дочь народа, вышла из народа и служила всю жизнь народу. В то время как легкомысленный король и растерявшиеся придворные не знали, что делать, страну спасал народ и его лучшая представительница — Иоанна. Эти преобладающие чувства Иоанны, ее пламенная любовь к родине, к своему народу, желание спасти его от врага, освободить от порабощения — всегда жили и в Ермоловой.
Те элементы чудесного, которые овладевали гениальной душой простой крестьянской девушки, искавшей выхода своим порывам и мечтам и, естественно, находившей его в мистических видениях, порожденных католической религией и легендарными сказаниями средневековья, — были сродни порывам и мечтам этой тоже рожденной в бедности девушки, искавшей выхода в видениях творчества и искусства, не менее реальных для нее, чем для Иоанны видения ее под священным дубом.
И для Марии Николаевне в роли Иоанны явился богатейший материал для применения всех свойств ее таланта.
Чем сложнее была роль, тем вольнее чувствовала себя артистка, большой корабль ее дарования вольно купался в необъятном море той «лирической поэмы дивной красоты», как говорит Мария Николаевна, которой была для нее эта пьеса. Стихийность подъема, пафос роли сочетались у нее с глубочайшим лиризмом образа, трогательностью его. Ее не смущало в нем отсутствие реальности, исторической достоверности. Ей нужно было, играя Орлеанскую деву, поведать людям лучшее, что задумал Шиллер (в произведении гениального поэта вымысел сочетался с художественной правдой), и она делала это уже с начала спектакля в своем молчании, завороженная образом и его судьбой, властно распоряжаясь душой зрителя.
Видя эту пьесу, я никогда не могла уйти от мысли, что Мария Николаевна играет в ней самое себя. Убогое детство на церковном дворе у кладбища, неугасимая вера в свое призвание, кроткая любовь к матери и сестрам, необычайный дебют в шестнадцать лет, дорога славы, развернувшаяся перед ней, отрешение от личной жизни и обособленность в повседневности — все это сближало ее образ с образом Иоанны. Та же необыкновенная простота душевная, смиренная покорность своему «предназначению», то же сознание своего «ничтожества» и принятие своего «дара» с благоговением и изумлением, то же приношение себя в жертву своему призванию — все это помогло Марии Николаевне создать образ Иоанны.
Не довольствуясь своими впечатлениями, я приведу запись спектакля «Орлеанской девы», сделанную со слов дочери Марии Николаевны, Маргариты Николаевны, которая многократно в течение всех лет, что пьеса шла,— ребенком, подростком, взрослой женщиной — смотрела ее.
«Декорация пролога была такая: сельская местность близ местечка Дом-Реми. На заднем плане — долина, слева часовня, справа, на переднем плане, на небольшом бугорке, старый развесистый дуб. Под этим дубом, обхватив колени руками, сидела в глубокой задумчивости Иоанна, одетая пастушкой: темно-красная шерстяная юбка с коричневым подбором, черный корсаж, белая рубашка, набедренная кожаная сумочка, волосы распущены по плечам. Слева на авансцене — ее отец, две сестры и три молодых поселянина беседовали между собой. Фигура Ермоловой, склоненная задумчиво голова, глаза, созерцающие что-то свое, — с момента поднятия занавеса приковывали к себе зрителя. Создавалась необычайная ситуация: то, что говорилось на сцене, казалось второстепенным. Центром внимания было молчание Ермоловой, эта бесконечная немая сцена. Молчание ее длилось, пока Тибо д\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\'Арк повествовал о плачевном положении родины, устраивал сватовство дочерей, не прерывалось оно и тогда, когда Луиза и Алина обращались к сестре с советом последовать их примеру, и тогда, когда Тибо говорил с Раймондом, в сущности, направляя свою речь к Иоанне. Все это было бессильно нарушить ее задумчивость. Только появление Бертрана (явление 3) со шлемом и его рассказ о том, как цыганка навязала ему этот шлем, внезапно заставляли Иоанну поднять голову и, не оборачиваясь к нему, слушать его рассказ, в конце которого М.Н. легко вставала, быстро подходила к нему и говорила свои первые слова: «Отдай мне шлем».
Голос ее звучал уверенно и ясно, в нем слышалось приказание, и вся она была — сдержанный порыв воли, наполнявшей ее горением и устремлением. Со слов: «Отдай,— он мой и мне принадлежит» — она властно брала из рук удивленного Бертрана шлем, переходила с ним на авансцену, медленно возносила его над собой и надевала на голову поверх распущенных кудрей. От этого прикосновения лицо ее преображалось. Она с волнением слушала рассказ Бертрана о поражении французов, об осаде Орлеана, о бедственном положении страны. Когда он говорил, что нашелся один храбрый рыцарь, который с шестнадцатью знаменами идет спасать отчизну...
— Кто этот рыцарь? — взволнованно и властно прерывала она его.
Бертран сообщал о решении граждан покориться Бургундскому герцогу и заключить с ним договор. Иоанна — Ермолова восклицала с негодованием: «С кем договор? Ни слова о покорстве!..» — и с громадной силой произносила тринадцать строк роли, которые, несмотря на их краткость, все считали «монологом», — так они все заполняли и насыщали своим содержанием... «Могучий враг падет под Орлеаном...» — с пророческим вдохновением, сошедшим на нее с той минуты, как она надела шлем на голову, и несшим ее неудержимо вперед, возвещала она. В словах
...своим серпом вооружилась дева!.. —
слышалась радостная угроза, а в словах:
Пожнет она кичливые надежды,
Сорвет с небес предерзостную славу,
Взнесенную безумцами к звездам...—
было провидение грядущей победы.
Не трепетать! Вперед! —
приказывала она, как бы уже видя перед собой своих воинов. Энтузиазм ее возрастал, и в словах:
И не один уже британский конь
Не будет пить из чистых вод Луары —
слышались уверенность и упоение победой. С такой же силой и непреклонностью она отвечала на слова Бертрана: «Ах, в наши дни чудес уж не бывает»:
Есть чудеса!
Все дальнейшее она говорила, протянув правую руку вперед, как бы видя перед собой картину, которую рисовала словами, и указывая на нее другим.
Оставшись одна, Иоанна некоторое время стояла в задумчивости. Воинственный дух, овладевший ею, уступил место иному настроению. При взгляде на родные места лицо Ермоловой озарялось нежным выражением. Иоанна кротко и растроганно прощалась с ними. Она обращалась к своим стадам, жалела их, принужденная их покинуть:
Досталось мне пасти иное стадо
На пажитях кровавыя войны... —
поясняла она, и умиление и кротость сменялись строгим, почти скорбным выражением лица. Снова волнение овладевало ею, и последние строки монолога она говорила со сдержанным подъемом, точно сама перед собою открывая то сокровенное, что переполняло ее трепетом, силой и благоговейной радостью. Подъем ее доходил до экстаза, когда она победно и ликующе восклицала:
Исполнилось!.. И шлем сей послан им.
Как бранный огнь, его прикосновенье...
Казалось, действительно огонь пробегал по ее жилам. Фигура ее как бы летела вперед. Строка: «Как буря, пыл ее неукротим!» — звучала, как раскаты отдаленного грома. Слово «буря» она выговаривала особенно полновесно. Как молнии, слетали с уст ее слова, когда она оборачивалась по направлению к долине и, простирая руки, восклицала:
Се битвы клич! Полки с полками стали!
Взвилися кони — трубы зазвучали!
Занавес падал. Публика, замиравшая от волнения в течение пролога, разражалась бурей аплодисментов. Но артистке не нужны были ни похвалы, ни одобрения — слишком еще переполняло ее очарование образа, несшее ее на крыльях вдохновения и на время изгонявшее ее «я». Она проходила к себе в уборную, спешно раздевалась, нервно курила, меняла костюм, бросая отдельные фразы: «Дайте латы...», «Варенька, поправьте волосы...», «Дайте шлем...». Односложно отвечала на вопросы заходивших к ней. Но ничто не доходило в те минуты до глубины ее души. Карие глаза ее казались черными и огромными, смотрящими в себя. Молча и сосредоточенно шла она в кулису и становилась там, ожидая своего выхода.
В антрактах между действиями в театре было какое-то ликование — иначе трудно назвать то просветленно-радостное настроение, в котором находилась публика. Словно «я» каждого человека временно вытеснялось игрой Марии Николаевны, словно каждый переставал ощущать себя и испытывал огромную радость от соприкосновения с творческим вдохновением артистки.
Напряжение внимания, начавшееся с момента поднятия занавеса, не ослабевало и во время первого акта, происходившего во дворце короля и рисовавшего смятение и несогласия при дворе накануне грозящей Франции окончательной гибели.
Монолог Рауля, возвещающего о появлении девы, захватывал зрителей, воображение уже подставляло под его рассказ о появлении «прекрасной и страшной девы» образ Ермоловой. Шум народа за сценой возвещал приход Иоанны. Король и Дюнуа менялись местами, чтобы проверить всезнание «пророчицы». Ермолова входила в одеянии пастушки, но в шлеме поверх кудрей. Среди вооруженных рыцарей она казалась небольшой и поражала необыкновенной грацией фигуры и движений и чистотой вдохновенного лица.
Ты ль, дивная? —
величественно говорил Дюнуа за короля. Она протестующе протягивала правую руку:
Не на своем ты месте, Дюнуа!.. —
как бы приказывая ему прекратить обман. Голос звучал властно и уверенно. Она обводила взглядом собрание и, увидав Карла, просто и радостно простирала к нему руки:
Вот — тот, к кому меня послало небо!
Мария Николаевна быстро подходила к нему и преклоняла колена. С королем говорила все время таинственно и с любовью, чтя в нем олицетворение своей любви к родине и к своему народу.
Дальнейший монолог, обращенный к архиепископу, Мария Николаевна произносила с большой простотой и смирением. Ее рассказ был трогателен своей безыскуственностью:
...Меня зовут Иоанна,
Я дочь простого пастуха... и т. д.
И действительно, все видели перед собой простое дитя природы, которое исполняло свой долг, пася отцовские стада, благожелательное к людям, казавшееся односельчанам таким же простым и незначительным, как ее сестры, но полное любви к отчизне, готовое к самопожертвованию, усердно молившее заступничества «сил небесных» за любимую родину.
Иоанна повествовала о том, как ей предстало видение... Это она говорила таинственно, сразу преображаясь, подняв глаза к небу и потом заглядывая прямо в глаза архиепископу. Детская ясность лица сменялась, как облаком, нашедшим на солнце, серьезностью:
...восстань... иди от стада.
Лицо ее становилось старше, углубленнее, строже:
Господь тебя к иному призывает.
Слово «иному» было в ее понимании тем подвигом, которого она не считала себя достойной:
...Мне ль, смиренной деве,
Неопытной в ужасном деле брани,
На подвиг гибельный дерзать?
После небольшой паузы, как бы вновь переживая свое видение, она говорила строго и торжественно:
Дерзай... она рекла мне.
Слово «дерзай» и последние слова:
.. Чистой деве
Доступно все великое земли,
Когда земной любви она не знает, —
она давала на низких нотах. В этих словах звучало отрешение ее от земной жизни, налагавшее на нее тягость подвига, но и дававшее ей силы совершить его. Она говорила их серьезно, почти скорбно, как бы уже ушедшая в тот мир, который ей грезился, в котором она общалась с «небесными силами», не сознавая, что это были глубокие силы ее собственной души. Затем она опять переходила к повествовательному тону. Ее лицо освещалось улыбкой кроткого восхищения. Когда начинала говорить о своих видениях, ее слова звучали благоговейно, и особенно проникновенно произносила она строчку:
В страданиях — земное очищенье.
Дальше следовала короткая сцена, в которой Иоанна просила благословения на бой; входил паж и докладывал о приходе герольда от англичан. Иоанна просила разрешения ответить герольду. Ермолова мгновенно преображалась. Перед собранием была воительница, облеченная властью, с умом, пронзающим, с горящим взором и внутренней силой почти гипноза.
Она отчетливо, страстно и с ненавистью говорила:
Внимай, герольд, внимай и повтори
Мои слова британским полководцам:
Ты, английский король, ты, гордый Глостер,
И ты, Бедфорд, — бичи моей страны...
Эти «ты» она произносила с необычайной силой гнева и негодования, вскидывая голову вверх и кидая слова, как оскорбления... Слово «бичи» вырывалось у нее, как свист бича, и вся фигура выражала надменное презрение.
Готовьтесь дать всевышнему отчет! —
грозно предупреждала она.
...Предызбранная дева
Несет вам мир — иль гибель... Выбирайте!
Она обращалась к герольду с все возрастающей силой, и последние слова:.
Но знай — когда с сей вестию до стана
Достигнешь ты, уж дева будет там
С кровавою победой Орлеана!..—
были подобны взрыву.
И взрывом рукоплесканий, вызовов, восторгов отвечала ей публика.
В следующей сцене — ночью перед лагерем англичан — Ермолова — Иоанна уже не имела ничего общего со смиренной девушкой-пастушкой пролога. В глубине сцены, как бы на горной высоте, показывалась она в шлеме, панцире и латах, сверкающих при свете факелов. Она сбегала по горной тропинке; замечательна была свобода ее движений: между сложных, нагроможденных декораций, в полумраке она, не смотря перед собой, вся — устремление, вся — экстаз, как бы летела вниз, и меч, как огненный, сверкал в ее руке. Иоанна обращалась к войску. Голос Ермоловой звучал отрывисто и повелительно, в ней чувствовались полное самообладание и вера в себя:
...Ударьте разом! —
повелевала она.
..Огня! Зажечь шатры!
Пускай пожар удвоит их тревогу!
Извлечь мечи!.. Рубить и истреблять!
Когда Дюнуа и Ла-Гир уговаривали ее остановиться и предоставить остальное дело им, воинам, она отвечала им с негодованием и как бы ужасом перед дерзостью тех, кто решался «остановить ей властвующий дух». Она провидела будущее, она знала, что
Не в этот час, не здесь она падет,
что с ней ничего не может случиться, пока она не выполнит своей миссии. Это сознание доводило артистку до вершин пафоса, и верилось, что одним своим появлением она может навести ужас на англичан.
Сцена с Монгомери пропускалась, и действие переходило непосредственно к встрече Иоанны с герцогом Бургундским.
Мария Николаевна вела эту сцену в тоне большого благородства и трогательности. Долгое время роль герцога исполнял Горев. Он великолепно выбегал из-за кулис с поднятым против Иоанны мечом и, наклоняя голову к подбородку, на высоких нотах, в угрожающей позе восклицал:
Ты здесь, отступница?!. Твой час ударил!.. и т. д.
«Кто ты?» — вопрошала Иоанна, становясь в оборонительную позу. При виде герба Бургундии, меч как бы сам собой опускался в ее руке.
И меч мой сам склонился пред тобой... —
прочувствованно говорила она. Следовали угрозы Филиппа. Рыцари обнажали мечи на защиту Иоанны. Повелительный возглас Иоанны: «Стой!..» — останавливал их порыв. Мария Николаевна делала рассекающий жест мечом между Филиппом и Дюнуа и решительно становилась между ними. После слов Дюнуа:
«Зачем ты мой удерживаешь меч?..» — шла одна из наиболее значительных сцен.
Ни слова, Дюнуа!.. Ла-Гир, умолкни!..—
приказывала она тоном, не допускавшим ослушания, потом с огромным достоинством и величием обращалась к Филиппу:
Я с герцогом Бургундским говорю.
Она делала к нему два-три шага и приостанавливалась, смотря на него строго испытующе, и с укором говорила:
Что делаешь, Филипп?.. И на кого
Ты обнажил убийства жадный меч?..
Сперва голос ее звучал как бы холодно в своей властности, но в его низких звуках была вибрация скрытого чувства, которое, казалось, готово было растрогать ее самое и Филиппа по мере того, как она рисовала перед ним картину побеждающей Франции и с благородной гордостью убеждала в том, что «не крайность» их влечет к его стопам, так как враг разбит, а глубокое чувство справедливости.
О, возвратись, враг милый, перейди
Туда, где честь, где правда и победа.
Обращение ее к Филиппу — «враг милый» — было проникнуто задушевной теплотой. И чувство всецело овладевало Иоанной. М.Н. искренне и растроганно говорила, как бы сожалея об этом:
Я пред лицом монархов не бывала,
Язык мой чужд искусству слов... но что же?
Теперь тебя должна я убедить!..
Она как бы думала вслух, благоговейно сознавая то непонятное, что совершалось в ней помимо ее воли:
И ум мой светел — зрю дела земные.
Судьба держав, народов и царей
Ясна душе младенческой моей...
Она замечала смущение и растроганность Филиппа:
Он тронут?.. Так...
Она как-то утвердительно покачивала головой:
...Он тронут не напрасно.
Скорей — покинуть меч, и сердце к сердцу!
Меч выпадал у нее из рук. Она с радостью широким жестом открывала объятия Филиппу и говорила:
Он плачет... Он смиряется...
и ликующе заканчивала:
Он наш!
В следующем, третьем акте, во дворце, после сцены примирения Филиппа Бургундского с королем и общего ликования по этому поводу, появлялась Иоанна в воинских доспехах, только шлем на голове ее был заменен венком из белых роз. Король встречал ее. Иоанна с достоинством обращалась к Филиппу, потом осматривалась кругом, как бы ища кого-то. Тут шла сцена, в которой она убеждала Филиппа простить дю Шателя и примириться и с ним. Она заканчивала сцену словами, составлявшими как бы завершение обеих сцен примирения, глубоко прочувствованной сентенцией:
Будь в счастьи — человек, как был в несчастья.
На высоте величия земного
Не позабудь, что значит друг в беде.
Эти сцены М.Н. проводила с непревзойденным величием. В ней все время чувствовались сознание власти и мудрая благожелательность существа, стоящего выше толпы воинов, придворных и самого короля.
Происходило посвящение Иоанны в рыцарское достоинство прикосновением королевского меча. Ермолова преклоняла колено, но в ней не чувствовалось ни униженности, ни волнения от этого факта — материальный знак ее величия не был ей нужен. Выступал Дюнуа со своим желанием наречь ее своей супругой. Она вздрагивала. Ла-Гир предлагал ей свою любовь. На лице Ермоловой выражалось смятение. Заметив это, к ней подходила Агнеса и обнимала ее со словами: «Ее душа внезапностью смутилась...» и т.д. Она мягко, но решительно освобождалась от ее объятий и, сильно взволнованная, говорила:
Нет, государь, мои пылают щеки
Не пламенем смятенного стыда...
Она с достоинством обращалась к рыцарям, благодарила их за великую честь и объясняла просто и непреклонно причину ее нежелания «суетных величий» и «брачного венца». В тоне ее нарастало волнение и проступало возмущение, что ей мешают свершать ее дело, особенно сильно звучавшее в последних словах ее: «Ни слова более!» и т. д.
После реплики короля она приказывала ему, совершенно не считаясь с ним как властелином, сознавая над собой одну власть — власть своего подвига:
Вели, вели греметь трубе военной!..
Стремительно зовет моя судьба
Меня от сей бездейственности хладной,
И строгий глас твердит мне: «довершай» —
как музыкальным аккордом кончала она эту сцену.
Здесь делали большой пропуск, и сразу наступало 9-е явление — встреча Иоанны с Черным рыцарем.
В этой сцене Шиллер дает предчувствовать судьбу Иоанны. Пустынная местность, скалы, деревья, вдали блестят башни Реймса, освещаемые заходящим солнцем. Иоанна, в воинских доспехах, блистающая, победоносная, преследовала рыцаря в черном одеянии. Она заносила над ним меч с угрозой. Черного рыцаря обыкновенно играл плохой актер, говоривший замогильным, глухим голосом свои слова:
Почто за мной ты гонишься? и т. д.
Ермолова со страстной ненавистью отвечала ему:
Противен ты душе моей, как ночь,
Которой цвет ты носишь! Истребить
Тебя с лица земли неодолимо
Влечет меня могучее желанье.
В слово «истребить» она влагала огромный гнев, но вместе с тем в ее словах проглядывал скрытый страх и трепет, и на его вопрос:
...Иль смолкнул глас пророческого духа? —
она горестно, почти с отчаянием восклицала:
Нет, громко он вещает мне, что здесь
Моя беда стоит с тобою рядом!..
Черный рыцарь предупреждал Иоанну о пределе ее могущества и силы, указывая ей на башни Реймса, на купол собора, и советовал не входить в него, остановиться на пути. Иоанна с тоской вопрошала его:
Но кто же ты, прельститель двуязычный?..
В его словах ей слышался свой внутренний голос тревоги и сомнения. Когда он хотел уйти, она заступала ему дорогу: «Ответствуй мне — иль гибни!..» — и заносила над ним меч. В это время раздавался страшный удар грома, наступала полная темнота — и Черный рыцарь исчезал во мраке. Иоанна оставалась на мгновение объятая ужасом и смятением, но усилием воли превозмогая их, со словами: «Моя надежда не смутится...» — делала быстрое движение, чтобы ринуться к новым победам. Навстречу ей с поднятым мечом и опущенным забралом выбегал Лионель: «Отступница!.. Готовься в бой!» Она с какой-то радостью отвечала на его нападение, точно эта борьба была ей необходима, чтобы вновь обрести себя: она выбивала из его рук меч, в пылу борьбы срывала с него шлем. Он оставался с непокрытой головой, она заносила над ним меч, чтобы поразить его со словами: «Умри!..», но в это время ее взгляд встречался с глазами Лионеля. Пораженная красотой его лица, Ермолова отступала и рука ее с поднятым мечом опускалась.
Что медлишь?.. Что удар твой задержало?.. —
восклицал с ненавистью Лионель. Она безмолвно делала ему знак, чтобы он бежал. Он отказывался. Ермолова, не смотря на него, глядя в сторону, говорила:
И знать я не хочу, что жизнь твоя
Была в моих руках...
Голос ее дрожал. Казалось, силы покидали ее: она с тоской просила его, закрывая лицо руками: «Убей меня — и удались». Она видела его изумление. Заносила опять свой меч, чтобы поразить его и выполнить свой обет.
Но снова встречалась с ним глазами, рука ее бессильно опускалась, и полное отчаяние овладевало ею. Происходила сцена, в которой Лионель, тронутый ее юностью и красотой, уговаривал ее оставить «погибельный свой меч» и уйти с ним: он спасет ее, защитит... В смертельном ужасе она отказывалась и только умоляла его бежать. Вдали показывались Ла-Гир и Дюнуа, она трепетала, забывая все, кроме желания его спасти: «Беги!.. тебя найдут!..» С непередаваемой любовью, мукой и отчаянием Ермолова восклицала:
Умру — когда погибнешь...
Он вырывал у нее меч в залог того, что они еще увидятся, — а у нее даже не было гнева в возгласе: «Ты смеешь, безрассудный!..» Она как бы не слышала слов Дюнуа и Ла-Гира, сообщавших о полной победе французов... бледнела, шаталась, они расстегивали ее панцирь.
Поддерживаемая обоими рыцарями, Ермолова с беспомощностью ребенка склоняла голову на плечо Дюнуа, и, когда Ла-Гир с тревогой говорил: «Но льется кровь...», — слабым голосом, слышным, однако, в каждом конце залы, с бесконечным отчаянием произносила:
Пускай она с моею льется жизнью!..
В четвертом акте все первое явление заключало один монолог Иоанны, рисующий картину ее душевной драмы. Шиллер в нем меняет ритмы, и этой сменой их обозначает смену переживаний Иоанны. Сцена представляла зал во дворце, убранный гирляндами из цветов. За сценой слышалась музыка. На авансцене, справа от зрителей, опираясь на спинку готического стула, стояла М.Н. в белой одежде поверх кольчуги, с распущенными кудрями. Она делала довольно длинную паузу, слушая в задумчивости звуки, и, выходя из раздумья, как бы продолжала свои мысли особенным, мерным голосом, однотонно и эпически отчужденно от всего окружающего ее:
Молчит гроза военной непогоды,
Спокойствие на поле боевом...
Она рисовала картину победоносной Франции до слов:
Лишь я одна — великого свершитель —
Ему чужда бесчувственной душой.
Эти слова она произносила скорбно, как бы сама себе поясняя свое разобщение с остальными. Но ее повествовательный тон сменялся взволнованностью:
Британский стан — любви моей обитель!..
Ищу врагов желаньем и тоской...
Она говорила это, закрывая на мгновение лицо руками, словно не желая дать волне стыда залить лицо. В последних строках она как бы взваливала на себя чудовищное обвинение, терзала себя упреком и недоумением...
Звуки музыки за сценой переходили в нежную мелодию. Она будила в душе Иоанны милый образ; Ермолова горестно восклицала:
Горе мне!.. какие звуки!..
Пламень душу всю проник:
Милый слышится мне голос,
Милый видится мне лик.
Казалось, она видела того, кто стал для нее дороже, но и страшнее всего на свете, она слышала его голос... Ермолова крепко сжимала руки на груди, словно силясь не пустить этот милый образ в душу, удержать его вдали, и в отчаянии взывала к «буре брани», ища в битве «душе покой». Но порыв проходил; звуки продолжали манить к счастью:
Тише, звуки, замолчите,
Обольстители души...—
молила она, слабея и подпадая под их очарование. М.Н. не в силах была удержать слезы. В этих коротких стихах она давала простой и трогательный образ впервые полюбившей девушки. После небольшой паузы ритм монолога опять менялся, согласно с тем, что овладевало ее душой. В ней пробуждалась бесконечная печаль.
Печаль эта выливалась в совершенно отдельной по ритму части монолога:
Ах, почто за меч воинственный
Я свой посох отдала
И тобою, дуб таинственный,
Очарована была!
В этой части монолога выражалось все: и жажда простой человеческой любви, и сознание безмерной вины Иоанны перед родиной, ее «предательства» перед народом, заключающегося в любви к англичанину, в факте пощады его, и безнадежное отречение от дальнейших свершений, которых она считала себя недостойной после своего морального падения.
Весь этот монолог М.Н. вела, почти не двигаясь с места и делая очень мало жестов. И вместе с тем он был необычайно разнообразен. Картина смены настроений проходила так ясно, что не замечалась неподвижность Иоанны, не замечалось проходившее время. С таким глубоким волнением следило воображение за всеми ее душевными движениями.
После этого монолога появлялась Агнеса, растроганная, опускалась перед своей спасительницей на колени, Иоанна поднимала ее, и между ними происходила замечательная сцена. Агнеса — определенность, ясность, радость; Иоанна — смятение, тоска, уход в глубину своей печали, отчужденность. Непередаваемым тоном, похожим на тихое рыдание, с глазами, полными отчаяния, говорила Ермолова:
Жалей меня, оплачь мою судьбу...
Слова Агнесы о ее любви вызывали в душе Иоанны взрыв жалости к себе, и Ермолова восклицала с большим чувством:
Счастливица, завидую тебе!..
Когда же введенная в заблуждение ее словами Агнеса говорила: «О радость — мой язык тебе понятен» — и хотела обнять ее, М.Н., как ужаленная, вырывалась из ее объятий, с ужасом взглядывала на нее и восклицала: «Прочь, прочь!», а на недоуменную реплику Агнесы, как-то пугливо озираясь и словно желая всеми силами своей души внушить ей, говорила:
Нет, нет, ты — чистая, святая ты!
С невероятной силой подчеркивала это «ты» и, желая окончательно убедить ее, добавляла:
Когда б в мою ты внутренность проникла,
Ты б от меня, как от врага, бежала!..
Следовала сцена с Дюнуа и Ла-Гиром, предлагавшими ей нести орифламму перед королем, так как ей одной принадлежала вся честь этого дня. М.Н. с горьким отчаянием, с полным ужаса вопросом восклицала:
О боже! Мне — предшествовать ему? —
и когда ей подавали знамя, она отшатывалась от него с воплем:
Прочь, прочь!..
Когда же Ла-Гир развертывал перед ней знамя, она, трепеща и не решаясь дотронуться до него, говорила как бы сама себе, безнадежно покачивая головой:
Так, так, оно спасительно для верных
Лишь на врагов оно наводит ужас...
Мария Николаевна с содроганием брала знамя и неровной походкой уходила с ним, как бы склоняясь под его тяжестью.
Действие переносилось на площадь перед Реймским собором. Направо был портал собора. При торжественных звуках победного марша собирался народ, пришедший, чтобы присутствовать при короновании Карла VII. Неверными шагами, неся знамя, шла в собор Иоанна. Но вскоре она в смятении вырывалась оттуда, словно преследуемая кем-то, и с ужасом говорила:
Я не могу там оставаться — духи
Преследуют меня!..
Мария Николаевна делала несколько быстрых шагов со ступеней храма, стараясь избежать теснившихся вокруг нее людей, она в изнеможении вздыхала:
Хочу вздохнуть под вольным небом...—
и произносила тихо и задушевно:
Казалось мне, что видела я милых
Моих сестер, Луизу и Алину...
Они, как сои, мелькнули предо мною. Ax...—
с грустью вздыхала она, покачивая головой...
То была мечта...
Она оглядывала собравшийся народ. Алина и Луиза робко подходили и обращались к ней. Она замечала их — и слабая радость озаряла ее печальное лицо. Она не бросалась к ним: она ласково отвечала на их робкие объятия, восклицая:
Итак, я видела не сон: вы здесь?
С невыразимой тоской и усталостью она преклонялась головой к плечу сестры, и в голосе ее дрожали слезы:
Опять могу в степи сей многолюдной
Родную грудь прижать к печальной груди.
Весь разговор с сестрами Мария Николаевна вела в тонах какой-то грустной радости, и тревога проступала только в ее вопросах об отце — отчего его нет? Сестры старались ее успокоить, и тревога уступала место глубокой растроганности. Она вспоминала то счастливое время, когда она пасла свои стада в родных лугах, и в ее голосе звучали те ноты, которые так трогали в прологе, в сцене прощания с родными местами. Она скрывала лицо на груди сестры при этом воспоминании. Ей казалось, что все ее минувшие подвиги, сражения, слава были тени, носившиеся над деревом друидов, приснившиеся ей во сне, — теперь она проснулась среди дорогих, и близких, и она просила сестер уверить ее в этом. Но Луиза говорила, видя, что сестра как бы в бреду: «Нет, мы в Реймсе». Иоанна свершила великое, пусть она дотронется до своих блестящих лат и поймет, что это ей не снилось. Иоанна машинально дотрагивалась до своей груди, ее точно обжигало прикосновение металла — она приходила в себя. Когда сестра ее спрашивала, неужели она тяготится своим величием и хочет сбросить его, она с мучительной надеждой отвечала: «Хочу, друзья!..» Но тут появлялся король, народ бурно приветствовал «спасительницу-деву», а она стояла растерянная, подавленная, очнувшись от своей короткой мечты о том, что все это было сновидением. Взор ее упадал на выделявшегося из толпы старика Тибо, и Мария Николаевна восклицала — не с радостью, а с каким-то страхом, видя выражение его лица:
О боже... мой отец!..
На ее вопль: «Отец!» — старик отвечал всенародным обвинением дочери в сношениях с нечистой силой. Ропот ужаса пробегал по толпе. Спасенный Иоанной король, Агнеса, рыцари умоляли ее защититься, опровергнуть слова отца. Но ничто не могло вывести Иоанну из оцепенения. Мария Николаевна стояла молча, опустив руки, как человек, приговоривший себя своим судом, которого ничто не может оправдать или спасти. Только раскаты грома, раздававшегося как бы в ответ спрашивавшим ее, заставляли ее содрогаться и еще ниже опускать голову.
Впервые Мария Николаевна поднимала глаза, когда все покидали ее, кроме Раймонда. Она смотрела ему в лицо и, точно поняв его безграничную преданность, молча брала его руку. Насыщенно и красноречиво было ее молчание; ее безмолвная фигура, ее скупые движения неотразимо приковывали к себе внимание зрителя, заслоняя смятение и речи остальных лиц. И это молчание было еще более значительно, чем в прологе.
Последний акт. На сцене изображался дремучий лес. В глубине направо хижина угольщика. Темно. Гроза. Далекие отзвуки сражения. Входили Раймонд и Иоанна. Усталой, едва идущей Иоанне угольщик предлагает напиться и подкрепить силы. Раймонд утешал ее, что «не все безжалостны, и в диком лесе есть добрые сердца...». Но, когда жена угольщика выносила Иоанне воды, прибегал их маленький сынишка — его хорошо играл воспитанник балетной школы, маленький Щепкин, сын Александры Петровны. Он бросался к матери и вырывал у нее из рук стакан с криком: «Что ты делаешь?! Кому напиться ты принесла: ведь это чародейка!» — и они, крестясь, с ужасом убегали от нее. Раймонд с Иоанной оставались одни. Всю эту сцену Мария Николаевна вела в тонах кротчайшей умудренности, почти умиротворенности, наступившей после испытанного ею «позора». И, как в начале пьесы, она благоговела перед сошедшей на нее «благодатью», сделавшей ее подобной воинам и монархам, так теперь она принимала позор и проклятие отца и народа как искупление за ее вину, за то, что не сдержала своего обета... В сцене в лесу она всецело отдавала себя в руки своего

Дата публикации: 22.03.2004