Новости

КАК НЕЖНА АКТЁРСКАЯ ДУША…

КАК НЕЖНА АКТЁРСКАЯ ДУША…

Наш собеседник – народный артист России Ярослав Барышев…

- Ярослав Павлович, как у Вас возникло желание поступить в театральное училище?

- Кажется, я всегда знал, что буду актёром. Откуда – объяснить не могу. Учился в 437-ой школе, что на Пятой Парковой улице. Это был хулиганский район, и в классе ко мне относились, как к чужаку. Помню, умер Сталин, 8 марта – день похорон. А у нас была замечательная учительница, при школе жила, настоящая русская нянька-мамка. И я пишу записку, передаю по классу: «Ребята, давайте соберём на подарок к 8 марта». Но ведь Сталин умер, какие уж тут праздники! И всё равно каждый сдал деньги на подарок. С тех пор у меня в классе не было ни одного конфликта. Я купил синюю вазу, и мы её подарили учительнице. Учился очень хорошо. Правда, когда я начал заниматься в Доме пионеров, появились тройки и двойки. Помню, ребята решили поиздеваться – нарисовали в стенгазете, как я стою на сцене, а сзади у меня на руке двойка красуется.

- Случайности часто вмешивались в Вашу судьбу?


- Да, и немало трагических. Родители мои погибли в автокатастрофе, в одночасье, в одну секунду. Мы ехали вместе – под Серпуховом это было. Я вылез из машины, лежал, захлёбывался кровью, меня привезли в детскую поликлинику… Помню, открыли окно, листва шумит… Отцу было тогда сорок пять лет, матери сорок два, мне восемнадцать. Я как раз первый курс училища окончил.


- Вы остановили свой выбор на Щепкинском случайно?


- Случайно. Меня сразу с первого на третий тур взяли. Пашенная была во главе комиссии. И только я начал читать, она сказала: «Спасибо, голубчик». Я понял: всё, меня здесь нет. И ушёл, глотая слёзы. А потом подумал: всё-таки надо зайти, посмотреть списки принятых в училище. И вижу: Соломин, Кононов, Павлов, Соболев, Даль… Барышев. Руководителем нашего курса стал Николай Александрович Анненков.


- Как же удалось Анненкову воспитать представителей таких разных театральных течений?


- Он был потрясающим педагогом. Но и курс, с моей, точки зрения, был настолько талантлив, что мы и сами себя, и друг друга воспитывали. Помню, как Анненков, то ли в шутку, то ли всерьёз, говорил нам: «Да не переживайте вы, просто говорите громче, вот и всё!» В результате Николай Александрович воспитал хороших актёров, дал нам потрясающую школу, и сохранил индивидуальность каждого. Взять Олега Даля – на кого из нас он похож? Ни на кого. Или Миша Кононов, Виталий Соломин, Сева Соболев – у каждого своя индивидуальность.

- А Вы, когда только начинали играть в театре, видели себя романтическим героем?



- Мне тогда говорили, что у меня редкое амплуа – характерный герой.

- Вы вспоминаете свой первый успех?



- Когда я пришёл в театр, первой моей большой ролью стал Шекспир в «Человеке из Стратфорда». Первую рецензию – «Удивительный дебют» написал Поюровский. После этого театр меня принял. Когда я читал сонеты Шекспира: «Её глаза на звёзды не похожи, Нельзя уста кораллами назвать…» – я ощущал, что такое вдохновение. Я очень хорошо понимаю Михаила Чехова, который писал, что пока не заражался эмоциональной мыслью, ничего играть не мог. А когда он эту стену пробивал – открывались шлюзы. Но так бывает после долгого труда. Всё-таки актёрское дело чаще всего – ремесло.

- Когда Вы приступаете к работе – это для Вас праздник, поход в неизвестность, открытие? Вы можете отказаться от роли?


- Я не отказывался ни разу в жизни. Но есть роли, которые я бы не стал играть. У меня странно получилось с ролью Ивана Грозного. Всё рождалось само собой: я знал, что Грозный здесь сделает так, а здесь – вот так… Я в «Царя Иоанна» вводился очень быстро – первый исполнитель, Саша Михайлов, попал в больницу. От чего я отталкивался — не знаю… Помню, как репетировал Франца в «Разбойниках». Пришёл в кинотеатр на Пушкинской, а там показывали гитлеровскую хронику. И вдруг я увидел, как Геббельс выступает. Его череп, его аскетизм… И я неожиданно понял: вот стоит Франц. И больше мне ничего не надо было! Хмелёв рассказывал, как репетировал «Анну Каренину». Что-то у него не получалось, а скоро премьера. И вот он идёт по улице Горького, и видит в витрине подвешенного на резиночке, трясущегося паука. Хмелёв остановился и стоял минут пятнадцать. И утром сыграл Каренина. Так у него сложился образ. Суриков создал свою боярыню Морозову, когда увидел ворону на белом снегу. Он всё ходил, мучился – как ему сделать композицию? И вдруг — ворона на белом снегу. Сразу родилась и эти сани, и эта бешеная, яростная женщина…

- В роли Ивана Грозного зло получается у Вас настолько обаятельным, что, кажется, не оставляет добру никаких шансов. Вам не страшно играть этого героя?


- Нет. Я такое наслаждение получаю, играя Грозного! «Иоанн» в переводе означает «Божья благодать», а он – Иоанн Грозный. Как это совместить? Он молился, разбивая лоб в кровь, и опричники его делали так же. В какой-то игре задавали вопрос: почему у опричников Ивана Грозного на лбу были шишки? Он сам молился до крови и их заставлял! В «Заговоре Фиеско в Генуе» я играл Джанеттино Дориа, о котором говорили: «Отвратительно прекрасен и прекрасно отвратителен». А Грозный писал музыку; его переписка с Курбским – это потрясающе! Когда он выдавал замуж одну из своих племянниц, то сам написал музыку и дирижировал при помощи посоха, который весил восемнадцать килограммов, хором из дьяков. Один дьяк сфальшивил, и Грозный, не сходя с места, дал ему посохом по голове – и продолжал дирижировать. Хорошие я две фразы вычитал у него. «У собаки есть хозяин, а у волка – Бог». И о себе: «Я не волк, а пёс смердящий».


- Трудно представить, что в образе Ивана Грозного Вы усматриваете что-то положительное…


- Если Грозный обаятелен, значит, есть в нём что-то и положительное. Ведь он искренне кается… Если представить себе, что у него на душе, и как он хочет, чтобы этого не было… Ребёнком он пережил ужас бунта, его мамка спасала. Он мальчишкой сидел под столом, и ему бросали кости! А как его бояре развращали! Они его воспитали – они и получили такого царя. Я думаю, он не был от природы жесток. О добре и зле можно спорить бесконечно. Ну, сыграй Раскольникова гадом с топором – получится совсем не то.


- Когда видишь Вас в роли Грозного, понимаешь, какое органичное врастание в эпоху, сколько книг прочитано…


- Да, кажется, всё, что можно было о Грозном, я прочёл. Ещё меня интересует пушкинская эпоха. Я столько читал о Пушкине! Он мне снился даже. Из прочитанных писем и воспоминаний у меня сложился его образ. Я любил сидеть в библиотеке, конспектировать… Сейчас уже редко это делаю.


- Вы несколько раз играли Пушкина...


- Это были телевизионные спектакли. Один из них ставил Михаил Казаков. Другой – он назывался «Зелёная лампа» — делала Наташа Кенигсон. По роли мне нужно было нести в руках пиалу, где горел спирт, – Пушкин с друзьями жжёнку пили. Мы всё отрепетировали, и оператор предложил наполнить пиалу ацетоном. Я говорю: «Ну, давайте». Наливают ацетон в пиалу, я иду во фраке, а там провода везде, мне говорят: «Ещё поближе!» – и я спотыкаюсь. Плеснул на себя, и руки загорелись – ацетон. Я смотрю на пожарников, которые в ужасе не знают, что делать. Тихо подхожу и ставлю пиалу на пол. Руки обгорели, меня везут в «Скорую помощь». Передача – через полчаса. Меня мажут чем-то, бинтуют, надевают белые перчатки, – и я в перчатках играю Пушкина.


- Боль-то какая ужасная!


- Ну… Молодой был. У молодого человека боль быстро проходит. Когда старше становишься – она сильнее, и физическая, и душевная.


- Есть ли места, где Вы душевно отдыхаете?


- Эрмитаж, Русский музей, Третьяковка и моя дача осенью, когда есть грибы… Как-то в Петербурге зашёл в Эрмитаж, ходил до вечера, охрана уже идёт за мной, закрывает залы. И вот я зашёл в зал, где две мадонны Леонардо. И попросил охранников: не выключайте свет, оставьте на десять минут, ведь никого нет… И они поверили мне, оставили, и я стоял один в этом зале… Незабываемое впечатление. Помню, как я увидел «Джоконду». У меня была знакомая – заместитель директора музея имени Пушкина. Когда к ним привезли «Джоконду», она позвонила и сказала: «Если хочешь, приходи в музей ночью, потому что днём будет очередь, как в Мавзолей». Я пришёл ночью, стоял, смотрел, но не было такого ощущения, какое я ожидал – наверное, стоило подготовиться, настроиться… А иногда прихожу в Третьяковку, бросаюсь к пейзажам Васильева. Он умер в двадцать три года. И когда я смотрю на его картины, то думаю, что в жизни важно не количество прожитых лет, а то, как ты успел себя выразить, реализовать.


- Вы пишете стихи, рисуете…


- Я много писал в юности. У меня есть философские стихи, некоторые появились под впечатлением от Пушкина. Хотел я написать стихотворение о Пушкине, долго вынашивал этот замысел – и не получалось. Так я и бросил, и не написал. Рисунки свои почти все раздарил, остался только большой портрет старухи с ребёнком. Сейчас не рисую. Этим нужно или заниматься каждодневно – или не заниматься вообще. Но, поскольку я очень люблю живопись, среди моих друзей много художников.


- А есть ли у Вас настольная книга?


- Библия.


- И давно?


- Давно. Иногда раньше Толстой лежал, Достоевский, Мережковский.


- Вы умеете врать?


- Совсем не умею. Сразу видно, что я вру.


- А вот если Вы подходите после спектакля к своему коллеге, а его работа Вам не понравилась?


- Не подхожу совсем. Если мне понравилось – только тогда подхожу и говорю.


- Работа с кем из Ваших коллег доставила Вам наибольшее удовольствие?


- С Кенигсоном. Мы с ним подружились со времён «Ярмарки тщеславия». Хотя всё равно иногда цапались.


- А он был трудный человек?


- Да нет, скорее коммуникабельный. После его смерти в спектакль, где мы оба играли, ввели одного актёра, третьего, — и я тогда понял, что такое Кенигсон. Хотя, наверное, все партнёры хороши, а если у тебя не всё получается, значит, ты сам виноват – что-то не доделал, не домыслил, не просчитал.


- Но Вы же не можете просчитать за партнёра!


- Должен, обязан. У нас такая профессия. Если не можешь — тогда играй один.


- Теперь всё чаще говорят о возрождении теле- и радиопостановок. Как Вы считаете, они нужны сегодня?


- По идее – нужны, но многое зависит от исполнения. Раньше, когда записывали спектакли на радио, можно было чётко представить себе персонажа, потому что у каждого актёра был свой голос. Своя интонация, свой тембр, выразительность. Сейчас актёров трудно угадать по голосам… А вот Смоктуновского, Доронина везде узнаешь.
Мне нравится, когда для телевидения снимают «живой» спектакль, из зрительного зала. Это совершенно другое ощущение – движение, мысль, экспрессия… А вот «Заговор Фиеско в Генуе» сняли на телевидении – и десяти процентов не осталось от того, что было изначально. То же самое – «Господа Головлёвы». Я как-то ещё мальчишкой слушал по радио спектакль Малого театра. Даже не помню, как он назывался, но там играла Хорькова. И я на всю жизнь запомнил, как она смеялась!

- Ваши любимые артисты?


- Луспекаев. У него был невероятный темперамент. И Жерар Филип, конечно, с его чувством меры, которого я ни у кого больше не видел. А уж обаяние – это что-то за гранью. Как он Сида, говорят, играл! Но мы можем судить о нём только по кино. Рассказывают, что после «Сида» пришли к нему гости, пошли они в кафе и молчат. И он, обиженно: «Что же, вам не понравился спектакль?» Вот она, актёрская натура – он ведь прекрасно понимал, что это здорово! Жан Вилар, когда стал главным режиссёром Театра народных окраин, написал директору письмо об актёрской жизни, судьбе – о том, что у каждого актёра должна быть комната, куда бы он мог привести друзей, и т.д. И в нем была такая фраза: «Вы поймите, что душа актёра ещё нежнее, чем душа поэта». Ведь поэты и художники независимы, а актёр подневолен.

- Ярослав Павлович, а что это была за история, когда Вы из Вячеслава (по паспорту) стали Ярославом? Расскажите, пожалуйста, широкой общественности!


- Это Олег Даль придумал. Мы репетировали отрывок из «А зори здесь тихие», кажется. Я был молодой, темпераментный, как говорится — прыгал на люстры. И Олег говорит: «Да какой ты Вячеслав? Ты – Ярослав, ярый ты!» И вот оттуда пошло – Ярослав, закрепилось с первого курса. А по паспорту я Вячеслав. Старшую мою дочь зовут Лада, Лада Ярославна. В документах записали как Вячеславовну. Одно расстройство. Когда мне давали Государственную премию, позвонили и говорят: «Вот мы пишем сейчас характеристику, и у нас сомнения, вы всё-таки Вячеслав или Ярослав?» Но это имя не я сам себе придумал, а мои товарищи.


- А Вы вообще счастливый человек?


- Счастье, как говорил Паскаль, даётся только подготовленным умам. Я счастлив, что у меня есть жена Галина, трое детей, которые очень талантливы, красивы, обаятельны. Они все выше меня ростом, даже дочь. Внучке моей 15 лет, так что я уже старый человек.

- Жена у Вас актриса?


- Нет, она кандидат наук, очень талантливый, умный, терпеливый человек. Дети все уже взрослые, младшему – двадцать один. Дочь окончила МГУ, юридический факультет, старший сын — выпускник Академии управления, а младший сейчас учится в «Плешке».

- И никто не стал актёром? Вы их отговаривали?



- Нет, наоборот, я говорил: давайте… Но они не захотели. Алёшка сказал: «Лучшим артистом, чем папа, мне трудно быть, а хуже я не хочу». А Серёжка говорил: «Папа, я смотрю на твою жизнь – да что же это такое? Денег нету, одни сплошные нервы. Зачем мне это нужно? «Плешка» лучше».

- Вы много раз бывали за границей, а где Вы чувствовали себя наиболее комфортно?



- Нигде, кроме России. Мой друг, художник Миронов, поехал на Кубу. И он рассказывал: «Вот стою я, передо мною океан и понимаю, что чувствовали эмигранты. Вот бы сейчас домой, через этот океан! Ну что я здесь делаю?» Вот русский человек такой: неделю – и всё. Домой, домой…

Материал подготовили Ольга Буткова и Ольга Петренко, 2001 год



Дата публикации: 15.01.2007
КАК НЕЖНА АКТЁРСКАЯ ДУША…

Наш собеседник – народный артист России Ярослав Барышев…

- Ярослав Павлович, как у Вас возникло желание поступить в театральное училище?

- Кажется, я всегда знал, что буду актёром. Откуда – объяснить не могу. Учился в 437-ой школе, что на Пятой Парковой улице. Это был хулиганский район, и в классе ко мне относились, как к чужаку. Помню, умер Сталин, 8 марта – день похорон. А у нас была замечательная учительница, при школе жила, настоящая русская нянька-мамка. И я пишу записку, передаю по классу: «Ребята, давайте соберём на подарок к 8 марта». Но ведь Сталин умер, какие уж тут праздники! И всё равно каждый сдал деньги на подарок. С тех пор у меня в классе не было ни одного конфликта. Я купил синюю вазу, и мы её подарили учительнице. Учился очень хорошо. Правда, когда я начал заниматься в Доме пионеров, появились тройки и двойки. Помню, ребята решили поиздеваться – нарисовали в стенгазете, как я стою на сцене, а сзади у меня на руке двойка красуется.

- Случайности часто вмешивались в Вашу судьбу?


- Да, и немало трагических. Родители мои погибли в автокатастрофе, в одночасье, в одну секунду. Мы ехали вместе – под Серпуховом это было. Я вылез из машины, лежал, захлёбывался кровью, меня привезли в детскую поликлинику… Помню, открыли окно, листва шумит… Отцу было тогда сорок пять лет, матери сорок два, мне восемнадцать. Я как раз первый курс училища окончил.


- Вы остановили свой выбор на Щепкинском случайно?


- Случайно. Меня сразу с первого на третий тур взяли. Пашенная была во главе комиссии. И только я начал читать, она сказала: «Спасибо, голубчик». Я понял: всё, меня здесь нет. И ушёл, глотая слёзы. А потом подумал: всё-таки надо зайти, посмотреть списки принятых в училище. И вижу: Соломин, Кононов, Павлов, Соболев, Даль… Барышев. Руководителем нашего курса стал Николай Александрович Анненков.


- Как же удалось Анненкову воспитать представителей таких разных театральных течений?


- Он был потрясающим педагогом. Но и курс, с моей, точки зрения, был настолько талантлив, что мы и сами себя, и друг друга воспитывали. Помню, как Анненков, то ли в шутку, то ли всерьёз, говорил нам: «Да не переживайте вы, просто говорите громче, вот и всё!» В результате Николай Александрович воспитал хороших актёров, дал нам потрясающую школу, и сохранил индивидуальность каждого. Взять Олега Даля – на кого из нас он похож? Ни на кого. Или Миша Кононов, Виталий Соломин, Сева Соболев – у каждого своя индивидуальность.

- А Вы, когда только начинали играть в театре, видели себя романтическим героем?



- Мне тогда говорили, что у меня редкое амплуа – характерный герой.

- Вы вспоминаете свой первый успех?



- Когда я пришёл в театр, первой моей большой ролью стал Шекспир в «Человеке из Стратфорда». Первую рецензию – «Удивительный дебют» написал Поюровский. После этого театр меня принял. Когда я читал сонеты Шекспира: «Её глаза на звёзды не похожи, Нельзя уста кораллами назвать…» – я ощущал, что такое вдохновение. Я очень хорошо понимаю Михаила Чехова, который писал, что пока не заражался эмоциональной мыслью, ничего играть не мог. А когда он эту стену пробивал – открывались шлюзы. Но так бывает после долгого труда. Всё-таки актёрское дело чаще всего – ремесло.

- Когда Вы приступаете к работе – это для Вас праздник, поход в неизвестность, открытие? Вы можете отказаться от роли?


- Я не отказывался ни разу в жизни. Но есть роли, которые я бы не стал играть. У меня странно получилось с ролью Ивана Грозного. Всё рождалось само собой: я знал, что Грозный здесь сделает так, а здесь – вот так… Я в «Царя Иоанна» вводился очень быстро – первый исполнитель, Саша Михайлов, попал в больницу. От чего я отталкивался — не знаю… Помню, как репетировал Франца в «Разбойниках». Пришёл в кинотеатр на Пушкинской, а там показывали гитлеровскую хронику. И вдруг я увидел, как Геббельс выступает. Его череп, его аскетизм… И я неожиданно понял: вот стоит Франц. И больше мне ничего не надо было! Хмелёв рассказывал, как репетировал «Анну Каренину». Что-то у него не получалось, а скоро премьера. И вот он идёт по улице Горького, и видит в витрине подвешенного на резиночке, трясущегося паука. Хмелёв остановился и стоял минут пятнадцать. И утром сыграл Каренина. Так у него сложился образ. Суриков создал свою боярыню Морозову, когда увидел ворону на белом снегу. Он всё ходил, мучился – как ему сделать композицию? И вдруг — ворона на белом снегу. Сразу родилась и эти сани, и эта бешеная, яростная женщина…

- В роли Ивана Грозного зло получается у Вас настолько обаятельным, что, кажется, не оставляет добру никаких шансов. Вам не страшно играть этого героя?


- Нет. Я такое наслаждение получаю, играя Грозного! «Иоанн» в переводе означает «Божья благодать», а он – Иоанн Грозный. Как это совместить? Он молился, разбивая лоб в кровь, и опричники его делали так же. В какой-то игре задавали вопрос: почему у опричников Ивана Грозного на лбу были шишки? Он сам молился до крови и их заставлял! В «Заговоре Фиеско в Генуе» я играл Джанеттино Дориа, о котором говорили: «Отвратительно прекрасен и прекрасно отвратителен». А Грозный писал музыку; его переписка с Курбским – это потрясающе! Когда он выдавал замуж одну из своих племянниц, то сам написал музыку и дирижировал при помощи посоха, который весил восемнадцать килограммов, хором из дьяков. Один дьяк сфальшивил, и Грозный, не сходя с места, дал ему посохом по голове – и продолжал дирижировать. Хорошие я две фразы вычитал у него. «У собаки есть хозяин, а у волка – Бог». И о себе: «Я не волк, а пёс смердящий».


- Трудно представить, что в образе Ивана Грозного Вы усматриваете что-то положительное…


- Если Грозный обаятелен, значит, есть в нём что-то и положительное. Ведь он искренне кается… Если представить себе, что у него на душе, и как он хочет, чтобы этого не было… Ребёнком он пережил ужас бунта, его мамка спасала. Он мальчишкой сидел под столом, и ему бросали кости! А как его бояре развращали! Они его воспитали – они и получили такого царя. Я думаю, он не был от природы жесток. О добре и зле можно спорить бесконечно. Ну, сыграй Раскольникова гадом с топором – получится совсем не то.


- Когда видишь Вас в роли Грозного, понимаешь, какое органичное врастание в эпоху, сколько книг прочитано…


- Да, кажется, всё, что можно было о Грозном, я прочёл. Ещё меня интересует пушкинская эпоха. Я столько читал о Пушкине! Он мне снился даже. Из прочитанных писем и воспоминаний у меня сложился его образ. Я любил сидеть в библиотеке, конспектировать… Сейчас уже редко это делаю.


- Вы несколько раз играли Пушкина...


- Это были телевизионные спектакли. Один из них ставил Михаил Казаков. Другой – он назывался «Зелёная лампа» — делала Наташа Кенигсон. По роли мне нужно было нести в руках пиалу, где горел спирт, – Пушкин с друзьями жжёнку пили. Мы всё отрепетировали, и оператор предложил наполнить пиалу ацетоном. Я говорю: «Ну, давайте». Наливают ацетон в пиалу, я иду во фраке, а там провода везде, мне говорят: «Ещё поближе!» – и я спотыкаюсь. Плеснул на себя, и руки загорелись – ацетон. Я смотрю на пожарников, которые в ужасе не знают, что делать. Тихо подхожу и ставлю пиалу на пол. Руки обгорели, меня везут в «Скорую помощь». Передача – через полчаса. Меня мажут чем-то, бинтуют, надевают белые перчатки, – и я в перчатках играю Пушкина.


- Боль-то какая ужасная!


- Ну… Молодой был. У молодого человека боль быстро проходит. Когда старше становишься – она сильнее, и физическая, и душевная.


- Есть ли места, где Вы душевно отдыхаете?


- Эрмитаж, Русский музей, Третьяковка и моя дача осенью, когда есть грибы… Как-то в Петербурге зашёл в Эрмитаж, ходил до вечера, охрана уже идёт за мной, закрывает залы. И вот я зашёл в зал, где две мадонны Леонардо. И попросил охранников: не выключайте свет, оставьте на десять минут, ведь никого нет… И они поверили мне, оставили, и я стоял один в этом зале… Незабываемое впечатление. Помню, как я увидел «Джоконду». У меня была знакомая – заместитель директора музея имени Пушкина. Когда к ним привезли «Джоконду», она позвонила и сказала: «Если хочешь, приходи в музей ночью, потому что днём будет очередь, как в Мавзолей». Я пришёл ночью, стоял, смотрел, но не было такого ощущения, какое я ожидал – наверное, стоило подготовиться, настроиться… А иногда прихожу в Третьяковку, бросаюсь к пейзажам Васильева. Он умер в двадцать три года. И когда я смотрю на его картины, то думаю, что в жизни важно не количество прожитых лет, а то, как ты успел себя выразить, реализовать.


- Вы пишете стихи, рисуете…


- Я много писал в юности. У меня есть философские стихи, некоторые появились под впечатлением от Пушкина. Хотел я написать стихотворение о Пушкине, долго вынашивал этот замысел – и не получалось. Так я и бросил, и не написал. Рисунки свои почти все раздарил, остался только большой портрет старухи с ребёнком. Сейчас не рисую. Этим нужно или заниматься каждодневно – или не заниматься вообще. Но, поскольку я очень люблю живопись, среди моих друзей много художников.


- А есть ли у Вас настольная книга?


- Библия.


- И давно?


- Давно. Иногда раньше Толстой лежал, Достоевский, Мережковский.


- Вы умеете врать?


- Совсем не умею. Сразу видно, что я вру.


- А вот если Вы подходите после спектакля к своему коллеге, а его работа Вам не понравилась?


- Не подхожу совсем. Если мне понравилось – только тогда подхожу и говорю.


- Работа с кем из Ваших коллег доставила Вам наибольшее удовольствие?


- С Кенигсоном. Мы с ним подружились со времён «Ярмарки тщеславия». Хотя всё равно иногда цапались.


- А он был трудный человек?


- Да нет, скорее коммуникабельный. После его смерти в спектакль, где мы оба играли, ввели одного актёра, третьего, — и я тогда понял, что такое Кенигсон. Хотя, наверное, все партнёры хороши, а если у тебя не всё получается, значит, ты сам виноват – что-то не доделал, не домыслил, не просчитал.


- Но Вы же не можете просчитать за партнёра!


- Должен, обязан. У нас такая профессия. Если не можешь — тогда играй один.


- Теперь всё чаще говорят о возрождении теле- и радиопостановок. Как Вы считаете, они нужны сегодня?


- По идее – нужны, но многое зависит от исполнения. Раньше, когда записывали спектакли на радио, можно было чётко представить себе персонажа, потому что у каждого актёра был свой голос. Своя интонация, свой тембр, выразительность. Сейчас актёров трудно угадать по голосам… А вот Смоктуновского, Доронина везде узнаешь.
Мне нравится, когда для телевидения снимают «живой» спектакль, из зрительного зала. Это совершенно другое ощущение – движение, мысль, экспрессия… А вот «Заговор Фиеско в Генуе» сняли на телевидении – и десяти процентов не осталось от того, что было изначально. То же самое – «Господа Головлёвы». Я как-то ещё мальчишкой слушал по радио спектакль Малого театра. Даже не помню, как он назывался, но там играла Хорькова. И я на всю жизнь запомнил, как она смеялась!

- Ваши любимые артисты?


- Луспекаев. У него был невероятный темперамент. И Жерар Филип, конечно, с его чувством меры, которого я ни у кого больше не видел. А уж обаяние – это что-то за гранью. Как он Сида, говорят, играл! Но мы можем судить о нём только по кино. Рассказывают, что после «Сида» пришли к нему гости, пошли они в кафе и молчат. И он, обиженно: «Что же, вам не понравился спектакль?» Вот она, актёрская натура – он ведь прекрасно понимал, что это здорово! Жан Вилар, когда стал главным режиссёром Театра народных окраин, написал директору письмо об актёрской жизни, судьбе – о том, что у каждого актёра должна быть комната, куда бы он мог привести друзей, и т.д. И в нем была такая фраза: «Вы поймите, что душа актёра ещё нежнее, чем душа поэта». Ведь поэты и художники независимы, а актёр подневолен.

- Ярослав Павлович, а что это была за история, когда Вы из Вячеслава (по паспорту) стали Ярославом? Расскажите, пожалуйста, широкой общественности!


- Это Олег Даль придумал. Мы репетировали отрывок из «А зори здесь тихие», кажется. Я был молодой, темпераментный, как говорится — прыгал на люстры. И Олег говорит: «Да какой ты Вячеслав? Ты – Ярослав, ярый ты!» И вот оттуда пошло – Ярослав, закрепилось с первого курса. А по паспорту я Вячеслав. Старшую мою дочь зовут Лада, Лада Ярославна. В документах записали как Вячеславовну. Одно расстройство. Когда мне давали Государственную премию, позвонили и говорят: «Вот мы пишем сейчас характеристику, и у нас сомнения, вы всё-таки Вячеслав или Ярослав?» Но это имя не я сам себе придумал, а мои товарищи.


- А Вы вообще счастливый человек?


- Счастье, как говорил Паскаль, даётся только подготовленным умам. Я счастлив, что у меня есть жена Галина, трое детей, которые очень талантливы, красивы, обаятельны. Они все выше меня ростом, даже дочь. Внучке моей 15 лет, так что я уже старый человек.

- Жена у Вас актриса?


- Нет, она кандидат наук, очень талантливый, умный, терпеливый человек. Дети все уже взрослые, младшему – двадцать один. Дочь окончила МГУ, юридический факультет, старший сын — выпускник Академии управления, а младший сейчас учится в «Плешке».

- И никто не стал актёром? Вы их отговаривали?



- Нет, наоборот, я говорил: давайте… Но они не захотели. Алёшка сказал: «Лучшим артистом, чем папа, мне трудно быть, а хуже я не хочу». А Серёжка говорил: «Папа, я смотрю на твою жизнь – да что же это такое? Денег нету, одни сплошные нервы. Зачем мне это нужно? «Плешка» лучше».

- Вы много раз бывали за границей, а где Вы чувствовали себя наиболее комфортно?



- Нигде, кроме России. Мой друг, художник Миронов, поехал на Кубу. И он рассказывал: «Вот стою я, передо мною океан и понимаю, что чувствовали эмигранты. Вот бы сейчас домой, через этот океан! Ну что я здесь делаю?» Вот русский человек такой: неделю – и всё. Домой, домой…

Материал подготовили Ольга Буткова и Ольга Петренко, 2001 год



Дата публикации: 15.01.2007