Новости

«К 250-летию русского театра» Т.Л. Щепкина-Куперник «Из воспоминаний об актерах Малого театра»

«К 250-летию русского театра»

Т.Л. Щепкина-Куперник
«Из воспоминаний об актерах Малого театра»

Мария Николаевна Ермолова в «На пороге к делу» А.Островского и Н.Соловьева


В том же году (1879), в котором Ермоловой пришлось играть Мессалину в пьесе Аверкиева «Смерть Мессалины» и Юдифь в трагедии Гуцкова «Уриэль Акоста», сыграла она в первый раз Лонину в комедии Островского и Соловьева «На пороге к делу», несколько лет затем пользовавшейся неизменной любовью публики. Римская императрица Мессалина, еврейка с пламенной душой Юдифь и молодая школьная учительница Верочка Лонина — какой диапазон! Как бывает от природы поставленный голос, без труда переходящий от самых низких нот к самым высоким, так у Марии Николаевны был «от природы поставленный талант», дававший ей возможность переходить от горных вершин трагедии к цветущем долинам комедии.
Пьеса «На пороге к делу» называется: «деревенские сцены в трех действиях». Это могла бы быть хорошая пьеса, если бы не «благополучный» конец, совершенно не вытекающий из пьесы и приделанный ввиду придирчивости цензуры.
Молодая девушка из интеллигентной семьи едет в деревню учительницей. Она горит энтузиазмом, идет на свое дело, как на подвиг, полна желания служить народу. Но с первых же шагов натыкается на неприглядность российской действительности: гонения, доносы и травлю. Ее спасает только полюбивший ее соседний помещик: он женится на ней, сестра его обещает ей устроить тут же во флигеле школу (до чего почему-то раньше не додумалась), и все кончается счастливо. В жизни обыкновенно кончалось совсем не так... Следует вспомнить. о том, какова была при старом режиме судьба сельского учителя. Это был сплошной подвиг. Существование впроголодь, полная зависимость от местного священника, от волостного-старшины, от сельского кулака, притеснения за «вольнодумство»... Вот на какую жизнь шла молодая девушка из теплого-гнездышка семьи, не отдавая себе отчета в том, что ее ожидает.
Публика слушала эту пьесу совсем особенно. Она как бы отбрасывала все ненужное: сентиментальщину, благородного-помещика, слащавый конец. Сюжет ее не интересовал. Она жадно воспринимала картину неприглядной современной действительности, ярко написанные фигуры деревенского-кулака, пошлого «члена училищного совета» и т. д. В те времена все, что как-то критиковало существовавший строй, находило отклик, особенно у молодежи, и облик этой русской девушки до сих пор живет в памяти тех, кто видел Ермолову в этой роли.
Первый акт. Сцена изображала комнату в сельской школе. Закопченные стены, скудная обстановка. За сценой шумят школьники, которых тщетно унимает старый, точно мохом обросший школьный сторож-инвалид. Слышался колокольчик подъезжающего экипажа: это учительница. Ее подвез случайно встретившийся на пути сосед-помещик, иначе она не знала бы, как ей добраться: станция в пяти верстах. На дворе распутица с дождем и мокрым снегом. Она промокла, продрогла, но оживлена и счастлива. Ермолова давала в этой сцене такую хорошую молодость... Она почти все время сопровождала свои слова смехом — этим особенным, каким-то. стыдливым, грудным смехом, без истерики, без кокетства — просто от радости.
— Я вся мокрая, — говорит она и смеется... Снимает свое ветром подбитое пальтишко и так ласково обращается к старику-сторожу: — Голубчик, пожалуйста, встряхните пальто... — что видно, что того сразу прошибает: вряд ли кто-нибудь еще с ним так ласково разговаривал. Ермолова в этой роли производила необыкновенно «молодое» впечатление: она точно была как-то миниатюрнее, чем обыкновенно: девичья, еще несколько угловатая фигура, стремительные движения — все это было так непохоже на трагедийное величие и пластичность, к которым привыкла публика.
Ее гладкая прическа, ее вязаный платок — все было взято из жизни. Таких Верочек видела Ермолова много. В концертах подбегали они к ней благодарить ее — и их глаза сияли таким же чистым, честным и радостным выражением под впечатлением искусства, как тут, на сцене, сияли глаза Ермоловой, глаза Верочки Лониной, при мысли, что она наконец у цели.
Она дрожит от холода, сама не замечая этого. Когда спутник ее спрашивает, не озябла ли она, — она отвечает:
— Немножко...
А когда он обращает ее внимание на то, какое кругом разрушение, как все мрачно, — она с необыкновенной искренностью говорит, что она этого ничего не видит и не замечает:
— Я помню только, что я в школе, в моей любезной школе, — и так этому рада. Меня ждет великое дело.
Мария Николаевна пристально поглядывает на помещика: взгляд ее глубок и серьезен. Она понимает, что это кажущееся таким маленьким, оплачиваемое двадцатью рублями дело есть дело великое И тут впервые радость уступает место раздумью:
— Ах... сумею ли?..— скорее себя, чем его, спрашивает она. Но, когда он задает ей вопрос, хватит ли у нее сил на борьбу, — она с изумлением отвечает вопросом же:
— С чем борьба?
Какая же может быть борьба, если она честно будет делать свое дело? В ней нет сомнений или дурных предчувствий: полное доверие к окружающему. Но, оставшись одна, она невольно обращает внимание на то, что кругом нее. Кутается в платок... Я как сейчас помню это ее зябкое движение плечами, от которого самой становилось холодно, будто сидишь не в театральном зале, а в этой жалкой избе, где за стенами завывает ветер и, очевидно, дует изо всех щелей. Она попробовала печь «как лед...». Вой ветра вызывал в ней представление, что она, «как военные в лагере...». Да она и идет на войну—на войну с темнотой, с невежеством!.. И она опять радостно смеялась, хотя вся дрожала—от холода или от волнения, а может быть, и от того и от другого. Некоторое время Мария Николаевна стояла, словно собиралась с духом, крепко сжимая руки, — но вдруг решалась и стремительно легким движением, как купающийся бросается в воду, шла в класс. Последующую сцену со сторожем Мария Николаевна вела все еще в светлых тонах. Когда сторож Акимыч мрачно спрашивает ее, чем же топить, если дров нет, она только удивляется: дров нет? Значит, надо распорядиться, чтобы привезли, и только... Ей все кажется простым. Ей ведь интересно не это, а только те школьники, к которым она опять уходит, готовая их полюбить, полная интереса к ним. Но действительность скоро дает ей себя знать.
Начальство, в лице типичного кулака-кабатчика, толстого, красного, полупьяного, подвергает ее грубому допросу относительно ее «веры, образа мыслей», допытывается, «нет ли у нее каких заблуждений...». В Ермоловой чувствовалось в эту минуту полнейшее недоумение... Потом она начинает отвечать ему со смехом, но в смехе Марии Николаевны уже слышались нервные нотки. Он начинает требовать угощения. Она пробует перевести его на другие рельсы: раз он «начальство», так не доставит ли он дров, а то дети замерзают в классе. Она пытается удержать его от грубых выходок, но голос ее слегка дрожит от возмущения. Она хочет говорить твердо и авторитетно, не пускает его в класс, но он грубо отстраняет ее и врывается туда; она понимает, что нравственной силы тут мало, и вынуждена прибегнуть к защите Акимыча. Впервые Ермоловой — Лониной приходит в голову, что она здесь беззащитна... И, когда Акимыч выпроваживает буяна и его сменяет «земский член училищного совета» Шалеев, у нее светлеет лицо: интеллигентный человек поможет ей... Но с первых же его слов она понимает, с каким пошляком имеет дело. Горькое разочарование выражается в том, как она на него смотрит, с презрением слушая его грубые комплименты. Когда врывается его ревнивая супруга, чтобы увести его, она встречает ее со спокойным достоинством благовоспитанной девушки.
Она с недоуменным выражением говорит:
— Какие странные люди...
По лицу Марии Николаевны видно было, что ей становится легче, когда она остается одна со стариком Акимычем. Она приветливо предлагает ему чаю, разговаривает с ним и всем своим обращением подчеркивает, что старый служивый, величающий ее «ваше благородие», чем-то возбуждает ее полное доверие. Она его не боится и видит в нем свою защиту.
Говорит ему с улыбкой:
— Ас вами мы будем жить в ладу, будем друзьями. Вот только холодно у нас, голубчик!..
Помню эту чудесную доверчивую улыбку, этот сердечный тон — «голубчик»...
Оставшись одна, она вслух мечтает: вспоминает о матери, о сестре, о том, как у них дома светло, тепло... И вдруг — минута слабости — набегают слезы. Досадливым движением Ермолова смахивает их обратной стороной руки и, выбранив сама себя, садится за подготовку к завтрашнему уроку. Но ей не долго дают покой: является местный писарь, с места в карьер начинающий глупое ухаживание, которое совсем выбивает ее из колеи. С трудом отделавшись от него, она опять остается одна.
Но какая перемена во всем облике Ермоловой! Где солнечная улыбка, где сияющие глаза? Глаза испуганы и от того, что она здесь увидала, и от страха за будущее, невольно проснувшегося от того, с чем пришлось столкнуться. Нервы напряжены Наступает реакция. В этом мраке, холоде, под вой ветра, она в изнеможении добирается до стоящей в углу жалкой постели: у нее нет сил ни приготовить ее, ни раздеться. Как была, она ложится, кутаясь в свой платок..
Входит Акимыч и, как старая нянька, что-то ворча, покрывает ее солдатской шинелью, «в двух местах укушенной пулей». От этого неожиданного внимания в ней опять просыпаются надежда и бодрость. Она не одна... Она ласково благодарит его. Совсем по-детски, полусонным голосом говорит ему:
— Вы добрый... вы добрее и лучше всех здесь...
И засыпает под солдатской шинелью.
Во втором акте Ермолова уже совсем не та, что в первом. Прошел месяц. Ленина все время без дров, а если сторож затопит чем-нибудь, — угорает, так как печь не в порядке. У нее не перестает болеть голова, она «едва таскает ноги». Вместе с физическими силами ее начинает покидать и мужество. Ухаживания писаря, наглость старшины, врывающегося к ней, скандалы, которые ей устраивает жена Шалеева,— все это надрывает ее. И, когда является Дубков, чтобы увезти ее к сестре, она горько кается ему в своем бессилии. Сколько искренности было в тоне Ермоловой, когда она говорила, что она «слабая, жалкая», что она «не уважает себя»,—эти наивные слова заключали в себе все ее разочарование, сознание невозможности бороться с захлестывающей тиной грубого произвола...
В третьем акте особенно ярко запомнилась разница между пестро одетыми, кокетничающими барынями и барышнями, гостьями Дубковых, и Ермоловой — Лониной в ее неизменном черном платьице, с гладко причесанной головой, с чистым и милым лицом. Трагическая актриса Ермолова тут становилась одной из многих девушек, которые так же, бросая уют домашнего гнезда, уходили в деревню, в народ. Только, повторяю, почти никогда не кончалось у них дело так, как в этой пьесе. Такие Верочки оставались в своей холодной, угарной школе, мужественно терпели нищету, голодовку, наживали ревматизм, а то и чахотку и вдобавок подвергались травле и хуже того—иногда отсылались в «места не столь отдаленные».
Сестра Дубкова принимает ее радушно и любовно, но «дамы» определенно\\\\\\\\\\\\\\\'недружелюбны к ней. Насмешки, шипение... Вместо отдыха нравственного она и тут встречает враждебность и уже хочет бежать к себе, но Дубков подоспевает со своим предложением, и она становится его невестой.
Так вот, Ермолова и играла не счастливую невесту из пьесы Островского и Соловьева, а одну из тех незаметных героинь, сельских учительниц, которые так часто встречались в действительной жизни и всем своим тяжелым существованием, «трудясь, подкапывали взрыв». Она и сюда вносила свои заветные идеалы, и, как всегда, синтезировала образ, так что вера Лониной, ее жажда подвига, ее настоящее страдание из-за того, что встретила она на пути своем, — разумеется, не угарная изба и не пьяный писарь, а весь гнусный строй, который из великого дела воспитания молодого поколения делал каторжные работы, — навсегда западали в душу. И не одного человека эта пьеса заставляла задуматься над судьбой сельской учительницы, будила в молодых душах горячий протест и помогала таким Верочкам бороться и делать свое дело. И одной из незабываемых картин, созданных Ермоловой, была хрупкая, нежная девушка, засыпавшая под вой ветра под старой солдатской шинелью.
У Амфитеатрова есть роман «Восьмидесятники», довольно живое изображение тех лет. Там один из персонажей романа благоговейно вспоминает посещение Малого театра и Ермолову в разных ролях. И между прочим говорит: «А «На пороге к делу»? Когда она в сельскую школу входит. Ах, черти меня загрызи! Я сам готов все бросить и в село учителем пойти. Потому что вижу перед собой живой общественный идеал». Вот впечатление от ермоловской игры.


Дата публикации: 31.03.2004
«К 250-летию русского театра»

Т.Л. Щепкина-Куперник
«Из воспоминаний об актерах Малого театра»

Мария Николаевна Ермолова в «На пороге к делу» А.Островского и Н.Соловьева


В том же году (1879), в котором Ермоловой пришлось играть Мессалину в пьесе Аверкиева «Смерть Мессалины» и Юдифь в трагедии Гуцкова «Уриэль Акоста», сыграла она в первый раз Лонину в комедии Островского и Соловьева «На пороге к делу», несколько лет затем пользовавшейся неизменной любовью публики. Римская императрица Мессалина, еврейка с пламенной душой Юдифь и молодая школьная учительница Верочка Лонина — какой диапазон! Как бывает от природы поставленный голос, без труда переходящий от самых низких нот к самым высоким, так у Марии Николаевны был «от природы поставленный талант», дававший ей возможность переходить от горных вершин трагедии к цветущем долинам комедии.
Пьеса «На пороге к делу» называется: «деревенские сцены в трех действиях». Это могла бы быть хорошая пьеса, если бы не «благополучный» конец, совершенно не вытекающий из пьесы и приделанный ввиду придирчивости цензуры.
Молодая девушка из интеллигентной семьи едет в деревню учительницей. Она горит энтузиазмом, идет на свое дело, как на подвиг, полна желания служить народу. Но с первых же шагов натыкается на неприглядность российской действительности: гонения, доносы и травлю. Ее спасает только полюбивший ее соседний помещик: он женится на ней, сестра его обещает ей устроить тут же во флигеле школу (до чего почему-то раньше не додумалась), и все кончается счастливо. В жизни обыкновенно кончалось совсем не так... Следует вспомнить. о том, какова была при старом режиме судьба сельского учителя. Это был сплошной подвиг. Существование впроголодь, полная зависимость от местного священника, от волостного-старшины, от сельского кулака, притеснения за «вольнодумство»... Вот на какую жизнь шла молодая девушка из теплого-гнездышка семьи, не отдавая себе отчета в том, что ее ожидает.
Публика слушала эту пьесу совсем особенно. Она как бы отбрасывала все ненужное: сентиментальщину, благородного-помещика, слащавый конец. Сюжет ее не интересовал. Она жадно воспринимала картину неприглядной современной действительности, ярко написанные фигуры деревенского-кулака, пошлого «члена училищного совета» и т. д. В те времена все, что как-то критиковало существовавший строй, находило отклик, особенно у молодежи, и облик этой русской девушки до сих пор живет в памяти тех, кто видел Ермолову в этой роли.
Первый акт. Сцена изображала комнату в сельской школе. Закопченные стены, скудная обстановка. За сценой шумят школьники, которых тщетно унимает старый, точно мохом обросший школьный сторож-инвалид. Слышался колокольчик подъезжающего экипажа: это учительница. Ее подвез случайно встретившийся на пути сосед-помещик, иначе она не знала бы, как ей добраться: станция в пяти верстах. На дворе распутица с дождем и мокрым снегом. Она промокла, продрогла, но оживлена и счастлива. Ермолова давала в этой сцене такую хорошую молодость... Она почти все время сопровождала свои слова смехом — этим особенным, каким-то. стыдливым, грудным смехом, без истерики, без кокетства — просто от радости.
— Я вся мокрая, — говорит она и смеется... Снимает свое ветром подбитое пальтишко и так ласково обращается к старику-сторожу: — Голубчик, пожалуйста, встряхните пальто... — что видно, что того сразу прошибает: вряд ли кто-нибудь еще с ним так ласково разговаривал. Ермолова в этой роли производила необыкновенно «молодое» впечатление: она точно была как-то миниатюрнее, чем обыкновенно: девичья, еще несколько угловатая фигура, стремительные движения — все это было так непохоже на трагедийное величие и пластичность, к которым привыкла публика.
Ее гладкая прическа, ее вязаный платок — все было взято из жизни. Таких Верочек видела Ермолова много. В концертах подбегали они к ней благодарить ее — и их глаза сияли таким же чистым, честным и радостным выражением под впечатлением искусства, как тут, на сцене, сияли глаза Ермоловой, глаза Верочки Лониной, при мысли, что она наконец у цели.
Она дрожит от холода, сама не замечая этого. Когда спутник ее спрашивает, не озябла ли она, — она отвечает:
— Немножко...
А когда он обращает ее внимание на то, какое кругом разрушение, как все мрачно, — она с необыкновенной искренностью говорит, что она этого ничего не видит и не замечает:
— Я помню только, что я в школе, в моей любезной школе, — и так этому рада. Меня ждет великое дело.
Мария Николаевна пристально поглядывает на помещика: взгляд ее глубок и серьезен. Она понимает, что это кажущееся таким маленьким, оплачиваемое двадцатью рублями дело есть дело великое И тут впервые радость уступает место раздумью:
— Ах... сумею ли?..— скорее себя, чем его, спрашивает она. Но, когда он задает ей вопрос, хватит ли у нее сил на борьбу, — она с изумлением отвечает вопросом же:
— С чем борьба?
Какая же может быть борьба, если она честно будет делать свое дело? В ней нет сомнений или дурных предчувствий: полное доверие к окружающему. Но, оставшись одна, она невольно обращает внимание на то, что кругом нее. Кутается в платок... Я как сейчас помню это ее зябкое движение плечами, от которого самой становилось холодно, будто сидишь не в театральном зале, а в этой жалкой избе, где за стенами завывает ветер и, очевидно, дует изо всех щелей. Она попробовала печь «как лед...». Вой ветра вызывал в ней представление, что она, «как военные в лагере...». Да она и идет на войну—на войну с темнотой, с невежеством!.. И она опять радостно смеялась, хотя вся дрожала—от холода или от волнения, а может быть, и от того и от другого. Некоторое время Мария Николаевна стояла, словно собиралась с духом, крепко сжимая руки, — но вдруг решалась и стремительно легким движением, как купающийся бросается в воду, шла в класс. Последующую сцену со сторожем Мария Николаевна вела все еще в светлых тонах. Когда сторож Акимыч мрачно спрашивает ее, чем же топить, если дров нет, она только удивляется: дров нет? Значит, надо распорядиться, чтобы привезли, и только... Ей все кажется простым. Ей ведь интересно не это, а только те школьники, к которым она опять уходит, готовая их полюбить, полная интереса к ним. Но действительность скоро дает ей себя знать.
Начальство, в лице типичного кулака-кабатчика, толстого, красного, полупьяного, подвергает ее грубому допросу относительно ее «веры, образа мыслей», допытывается, «нет ли у нее каких заблуждений...». В Ермоловой чувствовалось в эту минуту полнейшее недоумение... Потом она начинает отвечать ему со смехом, но в смехе Марии Николаевны уже слышались нервные нотки. Он начинает требовать угощения. Она пробует перевести его на другие рельсы: раз он «начальство», так не доставит ли он дров, а то дети замерзают в классе. Она пытается удержать его от грубых выходок, но голос ее слегка дрожит от возмущения. Она хочет говорить твердо и авторитетно, не пускает его в класс, но он грубо отстраняет ее и врывается туда; она понимает, что нравственной силы тут мало, и вынуждена прибегнуть к защите Акимыча. Впервые Ермоловой — Лониной приходит в голову, что она здесь беззащитна... И, когда Акимыч выпроваживает буяна и его сменяет «земский член училищного совета» Шалеев, у нее светлеет лицо: интеллигентный человек поможет ей... Но с первых же его слов она понимает, с каким пошляком имеет дело. Горькое разочарование выражается в том, как она на него смотрит, с презрением слушая его грубые комплименты. Когда врывается его ревнивая супруга, чтобы увести его, она встречает ее со спокойным достоинством благовоспитанной девушки.
Она с недоуменным выражением говорит:
— Какие странные люди...
По лицу Марии Николаевны видно было, что ей становится легче, когда она остается одна со стариком Акимычем. Она приветливо предлагает ему чаю, разговаривает с ним и всем своим обращением подчеркивает, что старый служивый, величающий ее «ваше благородие», чем-то возбуждает ее полное доверие. Она его не боится и видит в нем свою защиту.
Говорит ему с улыбкой:
— Ас вами мы будем жить в ладу, будем друзьями. Вот только холодно у нас, голубчик!..
Помню эту чудесную доверчивую улыбку, этот сердечный тон — «голубчик»...
Оставшись одна, она вслух мечтает: вспоминает о матери, о сестре, о том, как у них дома светло, тепло... И вдруг — минута слабости — набегают слезы. Досадливым движением Ермолова смахивает их обратной стороной руки и, выбранив сама себя, садится за подготовку к завтрашнему уроку. Но ей не долго дают покой: является местный писарь, с места в карьер начинающий глупое ухаживание, которое совсем выбивает ее из колеи. С трудом отделавшись от него, она опять остается одна.
Но какая перемена во всем облике Ермоловой! Где солнечная улыбка, где сияющие глаза? Глаза испуганы и от того, что она здесь увидала, и от страха за будущее, невольно проснувшегося от того, с чем пришлось столкнуться. Нервы напряжены Наступает реакция. В этом мраке, холоде, под вой ветра, она в изнеможении добирается до стоящей в углу жалкой постели: у нее нет сил ни приготовить ее, ни раздеться. Как была, она ложится, кутаясь в свой платок..
Входит Акимыч и, как старая нянька, что-то ворча, покрывает ее солдатской шинелью, «в двух местах укушенной пулей». От этого неожиданного внимания в ней опять просыпаются надежда и бодрость. Она не одна... Она ласково благодарит его. Совсем по-детски, полусонным голосом говорит ему:
— Вы добрый... вы добрее и лучше всех здесь...
И засыпает под солдатской шинелью.
Во втором акте Ермолова уже совсем не та, что в первом. Прошел месяц. Ленина все время без дров, а если сторож затопит чем-нибудь, — угорает, так как печь не в порядке. У нее не перестает болеть голова, она «едва таскает ноги». Вместе с физическими силами ее начинает покидать и мужество. Ухаживания писаря, наглость старшины, врывающегося к ней, скандалы, которые ей устраивает жена Шалеева,— все это надрывает ее. И, когда является Дубков, чтобы увезти ее к сестре, она горько кается ему в своем бессилии. Сколько искренности было в тоне Ермоловой, когда она говорила, что она «слабая, жалкая», что она «не уважает себя»,—эти наивные слова заключали в себе все ее разочарование, сознание невозможности бороться с захлестывающей тиной грубого произвола...
В третьем акте особенно ярко запомнилась разница между пестро одетыми, кокетничающими барынями и барышнями, гостьями Дубковых, и Ермоловой — Лониной в ее неизменном черном платьице, с гладко причесанной головой, с чистым и милым лицом. Трагическая актриса Ермолова тут становилась одной из многих девушек, которые так же, бросая уют домашнего гнезда, уходили в деревню, в народ. Только, повторяю, почти никогда не кончалось у них дело так, как в этой пьесе. Такие Верочки оставались в своей холодной, угарной школе, мужественно терпели нищету, голодовку, наживали ревматизм, а то и чахотку и вдобавок подвергались травле и хуже того—иногда отсылались в «места не столь отдаленные».
Сестра Дубкова принимает ее радушно и любовно, но «дамы» определенно\\\\\\\\\\\\\\\'недружелюбны к ней. Насмешки, шипение... Вместо отдыха нравственного она и тут встречает враждебность и уже хочет бежать к себе, но Дубков подоспевает со своим предложением, и она становится его невестой.
Так вот, Ермолова и играла не счастливую невесту из пьесы Островского и Соловьева, а одну из тех незаметных героинь, сельских учительниц, которые так часто встречались в действительной жизни и всем своим тяжелым существованием, «трудясь, подкапывали взрыв». Она и сюда вносила свои заветные идеалы, и, как всегда, синтезировала образ, так что вера Лониной, ее жажда подвига, ее настоящее страдание из-за того, что встретила она на пути своем, — разумеется, не угарная изба и не пьяный писарь, а весь гнусный строй, который из великого дела воспитания молодого поколения делал каторжные работы, — навсегда западали в душу. И не одного человека эта пьеса заставляла задуматься над судьбой сельской учительницы, будила в молодых душах горячий протест и помогала таким Верочкам бороться и делать свое дело. И одной из незабываемых картин, созданных Ермоловой, была хрупкая, нежная девушка, засыпавшая под вой ветра под старой солдатской шинелью.
У Амфитеатрова есть роман «Восьмидесятники», довольно живое изображение тех лет. Там один из персонажей романа благоговейно вспоминает посещение Малого театра и Ермолову в разных ролях. И между прочим говорит: «А «На пороге к делу»? Когда она в сельскую школу входит. Ах, черти меня загрызи! Я сам готов все бросить и в село учителем пойти. Потому что вижу перед собой живой общественный идеал». Вот впечатление от ермоловской игры.


Дата публикации: 31.03.2004