Новости

«К 250-летию русского театра» Т.Л. Щепкина-Куперник «Из воспоминаний об актерах Малого театра»

«К 250-летию русского театра»

Т.Л. Щепкина-Куперник
«Из воспоминаний об актерах Малого театра»

Мария Николаевна Ермолова в «Зимней сказке» У.Шекспира


У Шекспира есть одна пьеса — «Зимняя сказка», в которой Ермолова играла небольшую сравнительно роль — невинно оклеветанной королевы Гермионы; король Леонт, супруг ее, подозревавший ее в измене, приказывал ее казнить, но Паулина, жена сицилийского вельможи, спасает ее и несколько лет скрывает у себя. Тем временем невинность Гермионы выясняется для всех, и король предается раскаянию — Паулина говорит ему, что у нее сохранилась статуя, изображающая королеву. Ведет его к нише, отдергивает покрывало, и он видит статую Гермионы. Он выражает свое позднее раскаяние, свою любовь — статуя делает движение и сходит с пьедестала. Все объясняется и кончается, как всегда в волшебных сказках, к общему счастью.
Роль Гермионы не центральная. Мы видим ее только в первых трех актах и затем в заключительной сцене пятого акта. Роль эту нельзя назвать эффектной, и, однако, от всего спектакля у меня ярко запомнилась только ее фигура, не считая разве прекрасно игравшей характерную роль Паулины — Федотовой и неподражаемого мошенника Автолика в исполнении М.П.Садовского. Всех остальных заслонила Ермолова.
С самого начала какими-то неуловимыми штрихами Ермолова вводила в характер Гермионы, делала из этой сказочной королевы одну из наиболее жизненных, вызывающих все симпатии зрителя фигур, не располагая для этого ни многими словами, ни потрясающими сценами.
В первом акте она давала необыкновенно милый, женственный образ. Ее спокойное, безмятежное лицо дышало чистотой и счастьем, какое только может быть доступно женщине. От нее точно струилась грациозная приветливость, ее шутливая ласковость к другу мужа была так тепла и вместе с тем так целомудренна, что еще более оттеняла мрачное безумие Леонта. Когда она расспрашивала Поликсена о годах их юности, проведенных вместе, и, любовно поддразнивая мужа, говорила:
И уж наверно
Мой муж был вдвое вас резвей,—
в глазах ее, обращенных на мужа, светилась беспредельная любовь, и голос ее этими простыми словами выражал весь комплекс ощущений, пробегавших в ее голове за это время: и восхищение мужем, и сладкое воспоминание о его пылкости. Тихое веселье ее взгляда и улыбки давало полную картину ничем не возмущенной женской души. Вместе с тем каждое ее движение, жест, с которым она протягивала руку Поликсену, уговаривая его остаться, были полны царственного величия, которому не мешал налет невинного кокетства женщины, знающей, что она прекрасна и что ее боготворят все кругом.
Во втором акте с первой фразы:
Возьмите шалуна — я утомилась
Его носить,—
обращенной к придворным дамам без всякого раздражения, просто от физической слабости, чувствовалась счастливая усталость женщины, ожидающей ребенка. Ее поза, когда она опускалась на кушетку, полулежа, с полной реальностью позволяла уловить обычную в таком положении слабость. Но, когда ее женщины начинали поддразнивать принца, что скоро у него будет новый братец и они будут за ним ухаживать, так что принц и сам будет рад с ними поиграть, а они не захотят, то чуткий слух матери улавливал это, и она вступалась за своего маленького сына, не позволяя в нем будить ревность, жалея его. Она кротко, но величественно прекращала болтовню женщин, подзывала мальчика к себе и слушала его сказку, нежно обвив руками, словно защищая oт чего-то. В ней все время виделась безупречная жена, нeжнaя мать и женщина, таящая в себе новую жизнь. Глаза ее бьн» устремлены внутрь себя. А поверх этого — внимание ко всему окружающему, внимание жены, матери, строительницы до машнего благополучия. Иногда указывалось на отсутствие характерных деталей у Марии Николаевны, однако даже в этой сказке какая жизненность была в слегка замедленной походке заменившей ее обычную «летящую», в той осторожности движений, которая замечается у женщины, ожидающей ребенка да в этом сосредоточенном в себе взгляде будущей матери — серьезном и под шуткой, и под улыбкой взгляде, который, может быть, она подсмотрела у рафаэлевской мадонны.
Тем разительнее был перелом, свершавшийся в ней, когд в эту мирную атмосферу врывался Леонт со своим позорным обвинением. Не забыть, как она приподнималась на локте и изумлением спрашивала его: «Что это, друг мой, шутка?»
Когда Леонт продолжал осыпать ее обвинениями, называя прелюбодейкой, она почти не пробовала защищаться — так ей этот удар грома с ясного неба казался нелеп: она боялась, не сошел ли Леонт с ума, и больше со страхом за него, чем за себя, вглядывалась в его разъяренное лицо. Когда он убеждалась, что он действительно подозревает ее, что это жестокая истина, она только говорила ему с глубокой болью:
Нет, нет, клянуся жизнью, я невинна
Как будешь ты жалеть, узнавши сам.
С болью, опять-таки за него же, она говорила окружавшим:
...Вам всем,
Стоящим здесь, скажу я, что слезливость
Чужда моей душе. Быть может, вы,
Не видя слез в глазах моих, и сами
Не станете жалеть меня, но знайте,
Что я полна той благородной скорби,
Которая, упавши раз на душу,
Томит ее и жжет с такою силой,
Что не залить потоком горьких, слез.
Вот эта благородная скорбь без слез в передаче Ермоловой трогала сильнее всяких рыданий. В зале плакали, не жалея «бесплодной росы слез», — плакали не только женщины, но и мужчины. На сцене кругом нее плакали настоящими слезами. Мне не раз актрисы, игравшие с ней, говорили, что она заставляла их забывать, что они на сцене. Она утешала их же:
Не плачьте, добрые мои; причины
Вам плакать нет, вот если б вы узнали,
Что я виновна точно и несу
За дело наказанье, — о, тогда
Могли бы вы рыдать, будь даже я
На воле вновь!
Эта сцена по величию духа, высказываемому в ней, перекликалась с ее знаменитым прощанием со своими женщинами в «Марии Стюарт». Но вместе с тем какая разница между Марией Стюарт перед казнью и Гермионой на суде! Там — королева; неизбежность неминуемой смерти смотрела из ее глаз; потрясенным зрителям казалось, что они видят ту плаху, на которой она через несколько минут должна сложить свою голову. И когда я много лет спустя видела в лондонском замке Тауэр ту плаху, на которой настоящая Мария была казнена, передо мной вставала величественная фигура Ермоловой... Здесь — тоже была королева, но сказочная; даже и в страдании, даже перед лицом возможной казни — обвеянная светлой дымкой счастливого конца, спокойная и пластичная в своем нереальном и вместе с тем таком жизненном бытии.
В третьем акте была огромная разница с первым во всем ее облике. То безмятежное тихое веселье, которое светилось во всех ее чертах раньше, уступало место гордой скорби. Мария Николаевна едва держалась на ногах — ведь Гермиону привели на суд, как обыкновенную преступницу, не дав ей даже оправиться после родов. Бледная, измученная, она, однако, сохраняла все свое величие. Без всякого крика, с огромным достоинством отбрасывает она с презрением обвинения. Она не защищается, не оправдывается, она логически доказывает, что этого не могло быть. Она так уверена, что ответ оракула, за которым послал Леонт, должен восстановить ее честь и рассеять этот неизвестно откуда, «от злых созвездий», взявшийся туман,— что ждет спокойно. И, когда ответ оракула подтверждал ее невинность, она кратко восклицала: «Хвала ему»—и освобожденно и длительно вздыхала, точно камень свалился у нее с груди.
Но, когда Леонт не хотел повиноваться велению оракула и прибегал испуганный гонец с вестью, что предсказания оракула начинают сбываться и маленький принц Мамилий умер, она не выдерживала: за себя она была сильна, но смерть ребенка переполняла чашу, и она падала бездыханной.
Между третьим и пятым актами по пьесе проходило 16 лет. И мы видим Гермиону только в конце пьесы. Она почти ничего не говорит—и, однако, эта сцена остается одним из ее прекраснейших достижений.
Скрывавшая Гермиону Паулина ведет Леонта с найденной его дочерью и ее женихом посмотреть статую, изображающую Гермиону. Под звуки музыки раздергивается занавес — и перед притихшими, как притихал весь зал, присутствующими открывалась на возвышении фигура Ермоловой в виде статуи. В белых одеждах, с мраморно-белым лицом, как-то особенно освещенная, точно изнутри озаренная алебастровая лампада, — она была изумительно хороша и могла бы служить моделью Фидию или Праксителю. Она стояла недвижно, до иллюзии давая впечатление изваяния. Следовала сцена, во время которой присутствующие выражали изумление перед искусством художника.
Опять ермоловское молчание — и, как всегда в такие минуты, от нее нельзя было оторваться, в данном случае это было созерцание почти совершенной красоты.
Но к концу сцены Леонт говорил Поликсену:
Взгляни!
Она почти что дышит: даже кровь
Как будто бы течет в прозрачных жилах!
И вот тут происходило то, что зрителям казалось таким же чудом, как Леонту. Ермолова всегда употребляла очень легкий грим, и здесь она была только сильно напудрена. И постепенно —так она сама волновалась этой прелестной сценой — лицо ее начинало оживать на глазах зрителей. Розовая краска появлялась на щеках, трепет пробегал по ее чертам, и, когда она по повелению Паулины делала легкое движение и тихо, плавно, точно не касаясь пола, спускалась с пьедестала, не глядя на ступени, а только глядя в глаза Леонта, и обнимала его, а потом наклонялась с благословением к своей дочери, облегченный вздох вырывался у всех в зале. Сказка была кончена... но надолго оставалось ощущение чуда. Да это-и было чудо: чудо настоящего творчества, настоящего искусства, совершенное Ермоловой.


Дата публикации: 24.03.2004
«К 250-летию русского театра»

Т.Л. Щепкина-Куперник
«Из воспоминаний об актерах Малого театра»

Мария Николаевна Ермолова в «Зимней сказке» У.Шекспира


У Шекспира есть одна пьеса — «Зимняя сказка», в которой Ермолова играла небольшую сравнительно роль — невинно оклеветанной королевы Гермионы; король Леонт, супруг ее, подозревавший ее в измене, приказывал ее казнить, но Паулина, жена сицилийского вельможи, спасает ее и несколько лет скрывает у себя. Тем временем невинность Гермионы выясняется для всех, и король предается раскаянию — Паулина говорит ему, что у нее сохранилась статуя, изображающая королеву. Ведет его к нише, отдергивает покрывало, и он видит статую Гермионы. Он выражает свое позднее раскаяние, свою любовь — статуя делает движение и сходит с пьедестала. Все объясняется и кончается, как всегда в волшебных сказках, к общему счастью.
Роль Гермионы не центральная. Мы видим ее только в первых трех актах и затем в заключительной сцене пятого акта. Роль эту нельзя назвать эффектной, и, однако, от всего спектакля у меня ярко запомнилась только ее фигура, не считая разве прекрасно игравшей характерную роль Паулины — Федотовой и неподражаемого мошенника Автолика в исполнении М.П.Садовского. Всех остальных заслонила Ермолова.
С самого начала какими-то неуловимыми штрихами Ермолова вводила в характер Гермионы, делала из этой сказочной королевы одну из наиболее жизненных, вызывающих все симпатии зрителя фигур, не располагая для этого ни многими словами, ни потрясающими сценами.
В первом акте она давала необыкновенно милый, женственный образ. Ее спокойное, безмятежное лицо дышало чистотой и счастьем, какое только может быть доступно женщине. От нее точно струилась грациозная приветливость, ее шутливая ласковость к другу мужа была так тепла и вместе с тем так целомудренна, что еще более оттеняла мрачное безумие Леонта. Когда она расспрашивала Поликсена о годах их юности, проведенных вместе, и, любовно поддразнивая мужа, говорила:
И уж наверно
Мой муж был вдвое вас резвей,—
в глазах ее, обращенных на мужа, светилась беспредельная любовь, и голос ее этими простыми словами выражал весь комплекс ощущений, пробегавших в ее голове за это время: и восхищение мужем, и сладкое воспоминание о его пылкости. Тихое веселье ее взгляда и улыбки давало полную картину ничем не возмущенной женской души. Вместе с тем каждое ее движение, жест, с которым она протягивала руку Поликсену, уговаривая его остаться, были полны царственного величия, которому не мешал налет невинного кокетства женщины, знающей, что она прекрасна и что ее боготворят все кругом.
Во втором акте с первой фразы:
Возьмите шалуна — я утомилась
Его носить,—
обращенной к придворным дамам без всякого раздражения, просто от физической слабости, чувствовалась счастливая усталость женщины, ожидающей ребенка. Ее поза, когда она опускалась на кушетку, полулежа, с полной реальностью позволяла уловить обычную в таком положении слабость. Но, когда ее женщины начинали поддразнивать принца, что скоро у него будет новый братец и они будут за ним ухаживать, так что принц и сам будет рад с ними поиграть, а они не захотят, то чуткий слух матери улавливал это, и она вступалась за своего маленького сына, не позволяя в нем будить ревность, жалея его. Она кротко, но величественно прекращала болтовню женщин, подзывала мальчика к себе и слушала его сказку, нежно обвив руками, словно защищая oт чего-то. В ней все время виделась безупречная жена, нeжнaя мать и женщина, таящая в себе новую жизнь. Глаза ее бьн» устремлены внутрь себя. А поверх этого — внимание ко всему окружающему, внимание жены, матери, строительницы до машнего благополучия. Иногда указывалось на отсутствие характерных деталей у Марии Николаевны, однако даже в этой сказке какая жизненность была в слегка замедленной походке заменившей ее обычную «летящую», в той осторожности движений, которая замечается у женщины, ожидающей ребенка да в этом сосредоточенном в себе взгляде будущей матери — серьезном и под шуткой, и под улыбкой взгляде, который, может быть, она подсмотрела у рафаэлевской мадонны.
Тем разительнее был перелом, свершавшийся в ней, когд в эту мирную атмосферу врывался Леонт со своим позорным обвинением. Не забыть, как она приподнималась на локте и изумлением спрашивала его: «Что это, друг мой, шутка?»
Когда Леонт продолжал осыпать ее обвинениями, называя прелюбодейкой, она почти не пробовала защищаться — так ей этот удар грома с ясного неба казался нелеп: она боялась, не сошел ли Леонт с ума, и больше со страхом за него, чем за себя, вглядывалась в его разъяренное лицо. Когда он убеждалась, что он действительно подозревает ее, что это жестокая истина, она только говорила ему с глубокой болью:
Нет, нет, клянуся жизнью, я невинна
Как будешь ты жалеть, узнавши сам.
С болью, опять-таки за него же, она говорила окружавшим:
...Вам всем,
Стоящим здесь, скажу я, что слезливость
Чужда моей душе. Быть может, вы,
Не видя слез в глазах моих, и сами
Не станете жалеть меня, но знайте,
Что я полна той благородной скорби,
Которая, упавши раз на душу,
Томит ее и жжет с такою силой,
Что не залить потоком горьких, слез.
Вот эта благородная скорбь без слез в передаче Ермоловой трогала сильнее всяких рыданий. В зале плакали, не жалея «бесплодной росы слез», — плакали не только женщины, но и мужчины. На сцене кругом нее плакали настоящими слезами. Мне не раз актрисы, игравшие с ней, говорили, что она заставляла их забывать, что они на сцене. Она утешала их же:
Не плачьте, добрые мои; причины
Вам плакать нет, вот если б вы узнали,
Что я виновна точно и несу
За дело наказанье, — о, тогда
Могли бы вы рыдать, будь даже я
На воле вновь!
Эта сцена по величию духа, высказываемому в ней, перекликалась с ее знаменитым прощанием со своими женщинами в «Марии Стюарт». Но вместе с тем какая разница между Марией Стюарт перед казнью и Гермионой на суде! Там — королева; неизбежность неминуемой смерти смотрела из ее глаз; потрясенным зрителям казалось, что они видят ту плаху, на которой она через несколько минут должна сложить свою голову. И когда я много лет спустя видела в лондонском замке Тауэр ту плаху, на которой настоящая Мария была казнена, передо мной вставала величественная фигура Ермоловой... Здесь — тоже была королева, но сказочная; даже и в страдании, даже перед лицом возможной казни — обвеянная светлой дымкой счастливого конца, спокойная и пластичная в своем нереальном и вместе с тем таком жизненном бытии.
В третьем акте была огромная разница с первым во всем ее облике. То безмятежное тихое веселье, которое светилось во всех ее чертах раньше, уступало место гордой скорби. Мария Николаевна едва держалась на ногах — ведь Гермиону привели на суд, как обыкновенную преступницу, не дав ей даже оправиться после родов. Бледная, измученная, она, однако, сохраняла все свое величие. Без всякого крика, с огромным достоинством отбрасывает она с презрением обвинения. Она не защищается, не оправдывается, она логически доказывает, что этого не могло быть. Она так уверена, что ответ оракула, за которым послал Леонт, должен восстановить ее честь и рассеять этот неизвестно откуда, «от злых созвездий», взявшийся туман,— что ждет спокойно. И, когда ответ оракула подтверждал ее невинность, она кратко восклицала: «Хвала ему»—и освобожденно и длительно вздыхала, точно камень свалился у нее с груди.
Но, когда Леонт не хотел повиноваться велению оракула и прибегал испуганный гонец с вестью, что предсказания оракула начинают сбываться и маленький принц Мамилий умер, она не выдерживала: за себя она была сильна, но смерть ребенка переполняла чашу, и она падала бездыханной.
Между третьим и пятым актами по пьесе проходило 16 лет. И мы видим Гермиону только в конце пьесы. Она почти ничего не говорит—и, однако, эта сцена остается одним из ее прекраснейших достижений.
Скрывавшая Гермиону Паулина ведет Леонта с найденной его дочерью и ее женихом посмотреть статую, изображающую Гермиону. Под звуки музыки раздергивается занавес — и перед притихшими, как притихал весь зал, присутствующими открывалась на возвышении фигура Ермоловой в виде статуи. В белых одеждах, с мраморно-белым лицом, как-то особенно освещенная, точно изнутри озаренная алебастровая лампада, — она была изумительно хороша и могла бы служить моделью Фидию или Праксителю. Она стояла недвижно, до иллюзии давая впечатление изваяния. Следовала сцена, во время которой присутствующие выражали изумление перед искусством художника.
Опять ермоловское молчание — и, как всегда в такие минуты, от нее нельзя было оторваться, в данном случае это было созерцание почти совершенной красоты.
Но к концу сцены Леонт говорил Поликсену:
Взгляни!
Она почти что дышит: даже кровь
Как будто бы течет в прозрачных жилах!
И вот тут происходило то, что зрителям казалось таким же чудом, как Леонту. Ермолова всегда употребляла очень легкий грим, и здесь она была только сильно напудрена. И постепенно —так она сама волновалась этой прелестной сценой — лицо ее начинало оживать на глазах зрителей. Розовая краска появлялась на щеках, трепет пробегал по ее чертам, и, когда она по повелению Паулины делала легкое движение и тихо, плавно, точно не касаясь пола, спускалась с пьедестала, не глядя на ступени, а только глядя в глаза Леонта, и обнимала его, а потом наклонялась с благословением к своей дочери, облегченный вздох вырывался у всех в зале. Сказка была кончена... но надолго оставалось ощущение чуда. Да это-и было чудо: чудо настоящего творчества, настоящего искусства, совершенное Ермоловой.


Дата публикации: 24.03.2004