Новости

«К 250-летию русского театра» Влас Дорошевич «КИН (Ф.П. Горев)»

«К 250-летию русского театра»

Влас Дорошевич

«КИН (Ф.П. Горев)»


Впервые опубликовано – «Русское слово», 1903, 12 декабря, № 340. Называя Горева именем знаменитого английского трагика Эдмунда Кина, Дорошевич прежде всего имеет в виду как их творческую схожесть (сценический романтизм), так и личную драматическую судьбу.

Празднуют 35-летний юбилей Ф.П. Горева. Все был Макс Холмин — и вдруг «Старый барин». Как быстро несется поток жизни! Словно это было только вчера. Я помню:
Лето. Петровский парк. Театр Бренко. Горев, приехавший на гастроли в Москву.
— Красавец Горев! Иначе его не называли. Днем, около входа, толпа дам.
— Горев! Горев! — шепот.
А он проходит среди этих цветущих шпалер радостный, красивый, как молодой бог, беззаботный, как птица.
Самоуверенный? Спокойно глядящий вперед?
Вряд ли.
Просто ни о чем не думающий.
«И во всех глазах он без труда читал различными сердцами написанное одно и то же».
Так же он прошел и мимо нас.
Мы с вами за эти долгие, долгие годы вели серое, тоскливое, однообразное существование, трудились, работали, зачем-то тянули какую-то лямку. А он прошел мимо нас, как праздник. Блестящий, великолепный.
Ни о чем не думающий.
И в жизни, и на сцене все ему давалось без труда.
В жизни...
Имя Горева было окружено легендами. Но:
Покой и сон их душам молодым, —
как поется в «Синей бороде».
На сцене...
Помню, после первого представления аверкиевской пьесы из византийской истории мы ужинали: несколько журналистов, артистов и один «византиец».
Молодой ученый, из-за византийской жизни проморгавший свою. Наживший близорукость, согнувший себе спину в дугу над «изысканиями».
Он и в театр-то выполз только потому, что шла Византия.
Ни что другое не могло бы его заинтересовать.
Ученый «гулял».
Выпил три четверти рюмки водки и тыкал вилкой в устричную скорлупу.
Он был выбит из колеи. Он был в восторге от Горева, игравшего византийского императора.
— Нет-с, эта сцена! Когда он уходит из спальни жены! Не спуская глаз! Пятясь спиной! Словно боится, что, повернись, — и ударят сзади кинжалом! А как он проходит мимо каждого кресла, мимо каждой портьеры! Словно весь дворец и даже спальня жены полны спрятанных убийц! Да ведь это вся Византия! Вся Византия!
В это время в ресторан пришел Горев.
— Правда, недурно? — мельком спросил он в ответ на похвалы и глубоко задумался: — К устрицам ты дашь мне не пармезану... нет... Но ученый горел.
— Федор Петрович! Откуда вы взяли эту характеристику эпохи? Это вы почерпнули у такого-то? Вы, вероятно, штудировали такого-то? А на эту мысль вас, наверное, навел такой-то?
Ф.П. Горев посмотрел так, словно у него над головой обломилась библиотечная полка и полетели на него книга за книгой, в переплетах.
— Ни у кого не брал. Что тут брать?
— Но как же? Такая характеристика эпохи?
— Да что ж тут трудного понять? Вышел на сцену, — смотрю: кругом такая дрянь...
Горев выразился сильнее.
— От них чего угодно ждать можно! Станешь пятиться! Ученый смотрел, вытаращив глаза.
Если б он так не ушел в византийщину, ему бы, наверное, вспомнился Пушкин:
...О, небо!
Где ж правота, когда священный дар,
Когда бессмертный гений — не в награду
Любви горячей, самоотверженья,
Трудов, усердия, молений послан,
А озаряет голову безумца,
Гуляки праздного? О, Моцарт! Моцарт!


И дорогой еще более согнувшийся молодой ученый, попадая сослепу в снежные сугробы, обиженно повторял:
— Этого не может быть! Он скрывает! Чутье! Чутье! Но нельзя же чутьем знать даже византийскую историю!
Да и сам Горев шел в искусстве, как слепой. Но его вело за руку вдохновенье. И указывало ему, что нужно делать.
И он делал так, что дух захватывало у театра.
В то время как на парусинном небе Малого театра яркой кометой лихорадочно горел Горев, взошла новая звезда, постоянная, устойчивая, со светом ярким, но спокойным, — А.И. Южин.
Я очень люблю артиста Южина.
Когда он играет Ричарда, Кориолана, Макбета, даже Гамлета, я иду в театр с таким же огромным интересом, с каким идешь на вечер, где встретишь человека очень талантливого, очень умного, с огромной эрудицией. Его мнение интересно. Его выслушать огромное удовольствие.
Но я не думаю, что с А.И. Южиным когда-нибудь случилось то, что случилось с Ф.П. Горевым где-то в провинции.
Он играл сильно драматическую роль.
Человека, которого затравили. Он задыхается. Он не только не может сказать ни слова, — ему нечем дышать. Вопль, — и он падает:
умирает от разрыва сердца.
Занавес опустили.
Жидкие аплодисменты были заглушены шиканьем всего театра.
Там, за занавесом, наступила гробовая тишина. Ее прервал истерический крик... другой... третий...
Но что в публике?
Актеры стояли растерянные, недоумевающие.
На сцену бледный, взволнованный вбежал полицмейстер.
— Что Горев?
Горев вышел из-за кулисы.
— Что вам угодно?
— Вы... живы?..
— Как видите!
Полицмейстер даже за голову схватился:
— Батюшка! Да разве так можно пугать публику?! Ведь в публике подумали, что вы действительно умерли! Происходит черт знает что! Поднимайте занавес! Покажитесь!
Горев и Южин вступили в единоборство.
Если мне не изменяет память, то, кажется, по вторникам тогда в Большом театре давалась трагедия.
Если на этой неделе Гамлета играл Горев, то на следующей в черном плаще печального приниэ выходил Южин. На одной неделе Акос-ту играл Южин, на другой мы слышали от Горева:
Спадите, груды камней, с моей груди!
Два направления в искусстве вступили в бой.
С одной стороны — самый блестящий представитель того, что называется «игрой нутром». С другой — самый яркий представитель «работы».
И труд, изучение, глубокая и вдумчивая интеллигентность победили.
В разговорах о Малом театре стало все чаще и чаще обязательно упоминаться имя:
—Южин.
Горев отошел немного в глубину сцены.
Тут бы ему оставить казенную сцену! И ярким, сверкающим метеором нестись из театра в театр, по всей России.
Что бы это была за триумфальная карьера!
После весны, полной цветов, когда в каждом кусте роз соловьи пели про любовь, что бы это было за знойное лето!
Но артисты «образцовой» сцены думают, что сцена эта «Образцова» и в отношениях к артистам.
Они думают, что артист непоколебим, как столоначальник!
И Горев сам приготовил себе печальный момент. Подошедшая осень постучалась ему в сердце тяжелой, тяжелой обидой.
Горев отошел немного в глубину сцены. Только немного. Москва его любила. Любила очень.
Но в этом таланте было нечто донжуанское.
И между Эльвирой и донной Анной разыгралась трагедия его жизни.
Ему надо было завоевывать публику. И едва завоевав, он, уж охладев, скучал и томился.
Его страшно любил Петербург. Он бросил Петербург и, совершенно неизвестно зачем, перешел в Москву.
Зачем?
Чем донна Анна лучше остальных?
И когда донна Анна полюбила его сильной и глубокой любовью, — он снова уж пел под балконом Эльвиры.
Из Москвы, где его любили, он снова переселился в Петербург.
Зачем?
Изо всех людей на свете это меньше всего известно одному:
— Г-ну Гореву.
И когда настала осень, — пышная осень, вся в ярких тонах и сверкающих красках, — артиста в сердце ударили обидой. Ему предложили отставку.
Петербургская дирекция взяла на себя роль Гонерильи, — неизвестно зачем, неблагодарная роль! — но сыграла ее великолепно.
Нельзя лучше оскорбить старого артиста, как дать ему отставку «за ненадобностью» в то время, как переполненный театр, весь, сверху донизу, рукоплещет его игре и кричит ему:
— Оставайтесь! Оставайтесь!
Это была обстановка прощального спектакля Горева на Александрийской сцене.
Настоящая трагедия. Когда занавес опустился в последний раз, — стало жутко и страшно.
Похоронили живого человека.
И бедный, раненный в сердце, Макс Холмин, ты мог крикнуть:
— Душу, живую душу, Диковский, съели!
Лир пошел скитаться.
И в своих скитаньях он зашел к нам и в радостный, и в печальный день своего тридцатипятилетнего, — уже тридцатипятилетнего! — служения искусству.
С сердцем, полным благодарности за былые восторги, почтим же в «Старом барине» молодого Макса Холмина.


Дата публикации: 13.01.2005
«К 250-летию русского театра»

Влас Дорошевич

«КИН (Ф.П. Горев)»


Впервые опубликовано – «Русское слово», 1903, 12 декабря, № 340. Называя Горева именем знаменитого английского трагика Эдмунда Кина, Дорошевич прежде всего имеет в виду как их творческую схожесть (сценический романтизм), так и личную драматическую судьбу.

Празднуют 35-летний юбилей Ф.П. Горева. Все был Макс Холмин — и вдруг «Старый барин». Как быстро несется поток жизни! Словно это было только вчера. Я помню:
Лето. Петровский парк. Театр Бренко. Горев, приехавший на гастроли в Москву.
— Красавец Горев! Иначе его не называли. Днем, около входа, толпа дам.
— Горев! Горев! — шепот.
А он проходит среди этих цветущих шпалер радостный, красивый, как молодой бог, беззаботный, как птица.
Самоуверенный? Спокойно глядящий вперед?
Вряд ли.
Просто ни о чем не думающий.
«И во всех глазах он без труда читал различными сердцами написанное одно и то же».
Так же он прошел и мимо нас.
Мы с вами за эти долгие, долгие годы вели серое, тоскливое, однообразное существование, трудились, работали, зачем-то тянули какую-то лямку. А он прошел мимо нас, как праздник. Блестящий, великолепный.
Ни о чем не думающий.
И в жизни, и на сцене все ему давалось без труда.
В жизни...
Имя Горева было окружено легендами. Но:
Покой и сон их душам молодым, —
как поется в «Синей бороде».
На сцене...
Помню, после первого представления аверкиевской пьесы из византийской истории мы ужинали: несколько журналистов, артистов и один «византиец».
Молодой ученый, из-за византийской жизни проморгавший свою. Наживший близорукость, согнувший себе спину в дугу над «изысканиями».
Он и в театр-то выполз только потому, что шла Византия.
Ни что другое не могло бы его заинтересовать.
Ученый «гулял».
Выпил три четверти рюмки водки и тыкал вилкой в устричную скорлупу.
Он был выбит из колеи. Он был в восторге от Горева, игравшего византийского императора.
— Нет-с, эта сцена! Когда он уходит из спальни жены! Не спуская глаз! Пятясь спиной! Словно боится, что, повернись, — и ударят сзади кинжалом! А как он проходит мимо каждого кресла, мимо каждой портьеры! Словно весь дворец и даже спальня жены полны спрятанных убийц! Да ведь это вся Византия! Вся Византия!
В это время в ресторан пришел Горев.
— Правда, недурно? — мельком спросил он в ответ на похвалы и глубоко задумался: — К устрицам ты дашь мне не пармезану... нет... Но ученый горел.
— Федор Петрович! Откуда вы взяли эту характеристику эпохи? Это вы почерпнули у такого-то? Вы, вероятно, штудировали такого-то? А на эту мысль вас, наверное, навел такой-то?
Ф.П. Горев посмотрел так, словно у него над головой обломилась библиотечная полка и полетели на него книга за книгой, в переплетах.
— Ни у кого не брал. Что тут брать?
— Но как же? Такая характеристика эпохи?
— Да что ж тут трудного понять? Вышел на сцену, — смотрю: кругом такая дрянь...
Горев выразился сильнее.
— От них чего угодно ждать можно! Станешь пятиться! Ученый смотрел, вытаращив глаза.
Если б он так не ушел в византийщину, ему бы, наверное, вспомнился Пушкин:
...О, небо!
Где ж правота, когда священный дар,
Когда бессмертный гений — не в награду
Любви горячей, самоотверженья,
Трудов, усердия, молений послан,
А озаряет голову безумца,
Гуляки праздного? О, Моцарт! Моцарт!


И дорогой еще более согнувшийся молодой ученый, попадая сослепу в снежные сугробы, обиженно повторял:
— Этого не может быть! Он скрывает! Чутье! Чутье! Но нельзя же чутьем знать даже византийскую историю!
Да и сам Горев шел в искусстве, как слепой. Но его вело за руку вдохновенье. И указывало ему, что нужно делать.
И он делал так, что дух захватывало у театра.
В то время как на парусинном небе Малого театра яркой кометой лихорадочно горел Горев, взошла новая звезда, постоянная, устойчивая, со светом ярким, но спокойным, — А.И. Южин.
Я очень люблю артиста Южина.
Когда он играет Ричарда, Кориолана, Макбета, даже Гамлета, я иду в театр с таким же огромным интересом, с каким идешь на вечер, где встретишь человека очень талантливого, очень умного, с огромной эрудицией. Его мнение интересно. Его выслушать огромное удовольствие.
Но я не думаю, что с А.И. Южиным когда-нибудь случилось то, что случилось с Ф.П. Горевым где-то в провинции.
Он играл сильно драматическую роль.
Человека, которого затравили. Он задыхается. Он не только не может сказать ни слова, — ему нечем дышать. Вопль, — и он падает:
умирает от разрыва сердца.
Занавес опустили.
Жидкие аплодисменты были заглушены шиканьем всего театра.
Там, за занавесом, наступила гробовая тишина. Ее прервал истерический крик... другой... третий...
Но что в публике?
Актеры стояли растерянные, недоумевающие.
На сцену бледный, взволнованный вбежал полицмейстер.
— Что Горев?
Горев вышел из-за кулисы.
— Что вам угодно?
— Вы... живы?..
— Как видите!
Полицмейстер даже за голову схватился:
— Батюшка! Да разве так можно пугать публику?! Ведь в публике подумали, что вы действительно умерли! Происходит черт знает что! Поднимайте занавес! Покажитесь!
Горев и Южин вступили в единоборство.
Если мне не изменяет память, то, кажется, по вторникам тогда в Большом театре давалась трагедия.
Если на этой неделе Гамлета играл Горев, то на следующей в черном плаще печального приниэ выходил Южин. На одной неделе Акос-ту играл Южин, на другой мы слышали от Горева:
Спадите, груды камней, с моей груди!
Два направления в искусстве вступили в бой.
С одной стороны — самый блестящий представитель того, что называется «игрой нутром». С другой — самый яркий представитель «работы».
И труд, изучение, глубокая и вдумчивая интеллигентность победили.
В разговорах о Малом театре стало все чаще и чаще обязательно упоминаться имя:
—Южин.
Горев отошел немного в глубину сцены.
Тут бы ему оставить казенную сцену! И ярким, сверкающим метеором нестись из театра в театр, по всей России.
Что бы это была за триумфальная карьера!
После весны, полной цветов, когда в каждом кусте роз соловьи пели про любовь, что бы это было за знойное лето!
Но артисты «образцовой» сцены думают, что сцена эта «Образцова» и в отношениях к артистам.
Они думают, что артист непоколебим, как столоначальник!
И Горев сам приготовил себе печальный момент. Подошедшая осень постучалась ему в сердце тяжелой, тяжелой обидой.
Горев отошел немного в глубину сцены. Только немного. Москва его любила. Любила очень.
Но в этом таланте было нечто донжуанское.
И между Эльвирой и донной Анной разыгралась трагедия его жизни.
Ему надо было завоевывать публику. И едва завоевав, он, уж охладев, скучал и томился.
Его страшно любил Петербург. Он бросил Петербург и, совершенно неизвестно зачем, перешел в Москву.
Зачем?
Чем донна Анна лучше остальных?
И когда донна Анна полюбила его сильной и глубокой любовью, — он снова уж пел под балконом Эльвиры.
Из Москвы, где его любили, он снова переселился в Петербург.
Зачем?
Изо всех людей на свете это меньше всего известно одному:
— Г-ну Гореву.
И когда настала осень, — пышная осень, вся в ярких тонах и сверкающих красках, — артиста в сердце ударили обидой. Ему предложили отставку.
Петербургская дирекция взяла на себя роль Гонерильи, — неизвестно зачем, неблагодарная роль! — но сыграла ее великолепно.
Нельзя лучше оскорбить старого артиста, как дать ему отставку «за ненадобностью» в то время, как переполненный театр, весь, сверху донизу, рукоплещет его игре и кричит ему:
— Оставайтесь! Оставайтесь!
Это была обстановка прощального спектакля Горева на Александрийской сцене.
Настоящая трагедия. Когда занавес опустился в последний раз, — стало жутко и страшно.
Похоронили живого человека.
И бедный, раненный в сердце, Макс Холмин, ты мог крикнуть:
— Душу, живую душу, Диковский, съели!
Лир пошел скитаться.
И в своих скитаньях он зашел к нам и в радостный, и в печальный день своего тридцатипятилетнего, — уже тридцатипятилетнего! — служения искусству.
С сердцем, полным благодарности за былые восторги, почтим же в «Старом барине» молодого Макса Холмина.


Дата публикации: 13.01.2005