Светлана Алейникова
6 мая 2011 г.
МИХАИЛ ЦАРЕВ. Или разрозненные слова о Слове.
Давно хотела записать свои мысли, собрать впечатления о записях моего любимого чтеца, мастера Слова М.И. Царева. Как и у любого Мастера, у него были и несомненные удачи, и относительные неудачи. Конечно, подобное восприятие всегда субъективно, поэтому это не рецензия и не сочинение)), а просто - потребность высказаться.
Трудно выделить одну роль, но для меня «самая-самая» – все-таки в «Горе от ума». Хочется слушать, слушать, слушать. Вообще меня его голос завораживает. Удивительная правильность речи, интонаций – как будто слушаешь музыку. Как камертон, по которому можно проверять эталонность и чистоту звука – русской речи. А в Чацком – естественность и аристократизм манер, благородство, отточенность и лаконичность жестов.
Вслушайтесь в его короткий монолог из последнего действия (не из запетых программных). Спускаясь по лестнице вслух про себя:
Ну вот и вечер кончен,
И с ним все призраки…
И как самому себе – итог – «пустое».
Потом… едва уловимая пауза – и уже смена ритма, смена тональности:
В повозке так-то на пути
Необразимою равниной, сидя праздно,
Все что-то видно впереди...
Все это едва уловимо и, быть может, обратишь на это внимание с пятого-десятого раза, а может, и вовсе не заметишь – настолько органично каждый монолог разбит артистом на – нет, не строфы, – части, такты. И именно в этом неуловимом слуху и глазу переходе от такта к такту заключается филигранная, практически утраченная сегодня техника, мастерство речи, игра интонации. Может быть поэтому, когда слушаешь М. Царева, тянет к музыкальному языку. Как был прав Маршак, когда писал, что каждое литературное произведение можно обозначить музыкальным термином – так и напрашивается largo, pianissimo, moderato, allegro… Царев читает largo – широко.
В то же время ранний и поздний Царев – победа интеллекта над бурлящим темпераментом. А может, эта борьба началась уже при Мейерхольде, при разборе пушкинского Самозванца, под влиянием Мастера…
Любопытно сравнить Чацкого-Царева-1945, 1952 и 1976 гг. Казалось бы – один текст, зачитанный до дыр. Но насколько актером меняется ритм, насколько смещаются акценты, насколько иное звучание. Иногда кажется, что это разные произведения.
В сцене с Репетиловым Чацкий-45 слегка смешлив, ёрничает «ах, братец, я боюсь». А Чацкий-1952 – презрительно-спокоен – «я спать хочу!».
Знаменитый заключительный монолог. В Чацком-1945 буря эмоций, клокочущий темперамент, вполне соответствующий возрасту героя, но некоторой мелочностью порой не очень вписывающийся в «пушкинский» образ Чацкого. Здесь и сдавленная слеза, и открытое презрение к папаше и ненависть любовнику («и на любовника-глупца», «вы помиритесь с ним…», «а вы, сударь-отец…»). Но основная нота, мне кажется – не «вызов», не «лишний», не «пороки общества» и т.п., а оскорбленное мужское самолюбие, злость от унижения. ЕГО не просто отвергли – а над ним еще и насмеялись (встречалась с другим). И именно этого (своего унижения) не может простить Чацкий. И именно от СЕБЯ убегает, от своего стыда «карету мне, карету!». Но уже здесь – под бурлящим темпераментом – тончайшее понимание и чувство текста, слова.
Чацкий-1952 – уже совсем, совсем другой. Он более сдержан, более сдавлен, что ли… И монолог – уже не крик унижения, а всплеск горечи и боли от несбывшейся надежды, трепета потерянной любви. А папаша и любовник – так… второстепенное, «пустое». Внутреннее достоинство и горечь – именно эти ноты становятся ведущими в заключительной сцене.
Чацкий-1976 – неузнаваем. От бури темперамента Чацкого-1945 не осталось и следа. Это уже слово не на публику, а в себе. Весь монолог по-прежнему звучит тактами: к самому себе – «не образумлюсь, виноват…», «глупец, я в ком искал»..., к Софье «а Вы!...», «что память Вам и та постыла»…, к Молчалину «муж-мальчик», к папаше «а вы, сударь-отец». Но все они уже не раздроблены и не разбиты «по адресам», уже не слышишь, что «вот здесь – сожалею, вот здесь – презираю», вот здесь – «люблю»… Слышишь боль и усталость. И именно в этом, «нераздробленном» тексте особо остро видишь, чувствуешь уже не столько личные эмоции и трагедии, а столкновение двух миров. Глухое, извечное, неистребимое. Писал ли это Грибоедов? Вопрос, на который всегда будут разные ответы. Да и Пушкин, мне кажется, воспринимал Чацкого более «жизненно». Было или нет – бессмысленно, наверное, судить. Но это – великое мастерство Актера, поднявшегося над воплощением уже не просто литературного образа, а времени, эпохи, такого знакомого и родного подтекста, той бездонной глубины, которая когда-то называлась «пушкинской эпохой».
Продолжение следует